Олег Ноговицин. «Определение» природы как аргумент в христологической полемике VI века: μία φύσις, δύο φύσεις и порядок сущего у Леонтия Византийского и Иоанна Филопона

«Определение» природы как аргумент в христологической полемике VI века: μία φύσις, δύο φύσεις и порядок сущего у Леонтия Византийского и Иоанна Филопона*

ОЛЕГ НОГОВИЦИН

1. Введение

Замечательная особенность христологических полемик VI — первой половины VII вв., как известно, заключается в широком вторжении в пространство организации богословского дискурса, с его уже сложившимися правилами репрезентации высказываний и их обоснования, разнообразных моделей философской аргументации. Начиная как минимум со второй четверти VI в. богословов, принадлежавших к противоборствующим партиям диофизитов и монофизитов, сторонников и противников Халкидонского ороса, перестают удовлетворять привычные инструменты богословской аргументации, построенные на прямых ссылках на Святое Писание и высказывания авторитетных Отцов Церкви, и в моду входят взятые из области философии модели рационального прояснения базовых понятий, определяющих построение богословских аргументов и, соответственно, чистоту формы таких построений.

Подобное изменение формы полемического дискурса, несомненно, в первую очередь было обусловлено тем, что оба лагеря опирались на один и тот же корпус авторитетных текстов, и главным образом на авторитет центральной фигуры первого, несторианского, этапа христологических споров — св. Кирилла Александрийского[1]. Все выдвигавшиеся на первый план обсуждения догматические формулы христологии должны были пройти апробацию, прежде всего, на степень соответствия логике и смыслу писаний Кирилла, а чистота этих формул, следовательно, должна была быть проверена с точки зрения их устойчивости по отношению к толкованиям в несторианском духе, т. е. нельзя было допустить даже намека на то, что в них содержится хотя бы призрак исповедания двух ипостасей (или лиц) во Христе. Решение данных задач, однако, осложнялось тем, что язык кирилловой христологии не отличался однозначностью или необходимой понятийной определенностью, а единственным принятым всеми сторонами понятийным дискурсом, составлявшим багаж богословия этого времени, оставался разработанный Каппадокийцами для области богословия в узком и собственном смысле, т. е. триадологии, дискурс «сущности/природы и ипостаси», перенос которого в сферу христологии был чреват множеством апорий.

Модель общего и частного в триадологии в логическом применении предполагала отношение общего вида и индивидов под ним, т. е. отношение общей сущности/природы божества к ее частным выражениям — ипостасям Троицы, а ее прямой перенос в христологию давал двух индивидов во Христе под целиком разнородными определениями сущностей/природ божества и человечества. Поэтому с самого начала христологических полемик встал вопрос о способе единства во Христе этих двух несводимых друг к другу реальностей. Идеальный концепт несторианства, выработанный в качестве модели христологической ереси par excellence на первом этапе полемики, закончившемся Халкидонским собором 451 г., по существу, оказался простой импликацией логической истины о несводимости разнородного в понятии о субъекте, совмещающем несовместимые в родо-видовой спецификации сущего, заданной под категорией сущности, предикаты. Пожалуй, последний итог рационального толкования несторианского единства по чести, славе и достоинству лиц божества и человечества во Христе, никем явно не разделяемой доктрины двух Сынов в едином Лице, Господа в плотском образе раба, подвел Иоанн Филопон в 7 гл. «Арбитра» (около 551 г.) накануне Константинопольского собора. Ни одной науке неподвластно толкование этого смысла, разве что риторике — это единство составляет образцовый оксюморон: юридически скрепленный союз субъектов божественной власти и человеческого бессилия на основе передачи полномочий от одного к другому. Такова характеристика Филопона:

Но часто лицо отличают от ипостаси, называя лицом отношение (σχέσιν) каких-либо предметов друг к другу, причем и обычному словоупотреблению известно это значение слова «лицо». Ибо мы говорим, что некто принял на себя мое лицо и что некто подал иск против такого-то лица; равно мы говорим, что префект действует от лица (πρόσωπον ἔχειν) василевса. Поэтому и приверженцы догматов Нестория не желают говорить ни об одной природе во Христе, ни об одной ипостаси, так как они не признают соединения ипостасей самих по себе, но полагают, что от Марии родился простой человек, воспринявший в себя божественное озарение и таким образом отличающийся от остальных людей, потому что в каждом из тех божественное озарение было более частным. Тем не менее они с уверенностью утверждают, что лицо Христа едино, называя отношение Бога Слова к человеку Марии единым лицом, так как тот человек совершал всякое божественное домостроительство от лица божества Бога Слова. Потому-то справедливо переносить поношение человека на Бога, так как и честь, оказываемая префекту подданными, и поношение переносятся на самого василевса. И наименование Христа, говорят они, в собственном смысле служит выражением такого отношения. Поэтому они и признают Христа единым, потому что отношение, как сказано, едино, даже если в нем участвуют многие (Jo. Philop. Arb. 7.25, фр. у Иоанна Дамаскина: Jo. Dam. De haeresibus 83.111–129; Kotter 1981, 53–54[2]).

Избежать союза во Христе посредством чего-то привходящего, в данном случае под категорией соотнесенного — задача, которую в меру возможностей должна была решить новая христология: концепт внешнего отношения двух лиц в одном Лице Христа, как предельный образец крайней нечестивости в понимании Воплощения, и, по существу, искусственно сконструированный, как и само несторианство, концепт, нужно было заменить концептом внутреннего отношения, стремящегося к пределу своего полного упразднения, явленного нетленной плотью Христа в Воскресении. Однако оба предложенных решения — монофизитов, утвердивших единство субъекта Воплощения как уникальной сущности и одновременно ипостаси на уровне единой природы, и халкидонитов, предложивших уникальность богочеловечества Христа сохранить исключительно в форме ипостасного единства двух природ — совершенно не помещались в пределы каппадокийской понятийной модели, так хорошо показавшей себя в триадологии. Требовалась новая методология концептуализации наработанного за столетия трудами Святых отцов лексического инструментария, понятийная сборка того множества высказываний о таинстве Воплощения, что так еще и не дошли до отчетливости общего понятия.

2. Севир Антиохийский о перемене понятий от триадологии к христологии и философская христология Леонтия Византийского и Иоанна Филопона

В начале VI в. проявившийся в христологии методологический диссонанс между догмой и понятием, наконец, разрешился в открытом отказе Севира Антиохийского, главного политического авторитета для большинства монофизитов вплоть до смерти в 538 г., использовать в описании акта Воплощения утвержденное каппадокийскими Отцами понимание отношения сущности/природы и ипостаси как отношения общего и частного. Согласно Севиру, в богословском языке значения имен могут полностью изменяться при переходе от тайны «богословия» (триадология) к тайне божественной ойкономии (христология) и применительно к описанию таинства Воплощения «природа» и «ипостась» в отношении друг друга принимают новые значения[3]. Такая перемена подразумевает, что только в триадологии «природа» (φύσις) синонимична «сущности» и также означает общее в его отношении к индивидуальному — «ипостаси» или «лицу»: ипостаси Троицы есть индивиды — Отец, Сын-Слово и Святой Дух — по отношению к общей сущности или природе божества. В полемике с крайними монофизитами Юлианом Галикарнасским и Сергием Грамматиком, которые не разделяли его мнение о сохранении свойств обоих природ, из которых составлен Христос, после Воплощения и провозглашали его единство не только по природе и ипостаси, но и «по сущности» и «по свойству», Севир для всей области богословского рассуждения строго закрепляет за сущностью значение общего в противоположность частному[4] (в отличие от двух значений, как общего, так и частного, характерных и для обычного языка богословия, и для философии, т. е. неоплатонической школьной традиции, к VI в. занявшей доминирующее положение в пространстве философского образования Византии). Ссылаясь на авторитет Святых Отцов, и прежде всего Афанасия Великого и Кирилла Александрийского, которые, по его словам, терминологически никогда не употребляли понятие «сущности» в смысле «одной сущности» после соединения с плотью (Sev. Ant. Ep. III ad Sergius Gramm.; Lebon 1949, 163 (сирийский текст) / 125 (латинский перевод)), Севир настаивает на том, что исповедание единства сущности Христа ведет к полному смешению (μῖξις, κρᾶσις) божества и человечества в нем. Напротив, в христологии, как полагает Севир, термин «природа» более не употребляется в тождестве с «сущностью» в ее общем смысле, означает исключительно индивидуальное сущее и полностью синонимичен «ипостаси» (и «лицу»), в то время как «сущность» лишается этого частного значения, и в данном смысловом аспекте уравнивающего ее с «природой». Соответственно, сущность в христологической терминологии Севира отмечает место осуществляемого в мышлении различия (διαφορά) между индивидуальным божеством и человечеством, которые взяты в их родовой принадлежности в качестве элементов, составляющих единую (одну) природу Христа, но ни в коем случае не указывает на реальное разделение (διαίρεσις) на отдельные единичные вещи — ипостаси или природы. Отметим, что именно в силу общности понятия сущности, которую Севир определяет обычно как «род», т. е. совокупность имеющих эту сущность индивидов (в философской систематике это «вид»), он достаточно редко использует данное понятие вне конкретного полемического контекста[5]. Причины этого очевидны: с одной стороны, для Севира сложение/составление (σύνθεσιν) божества и человечества в акте Воплощения есть сложение Слова и индивидуального человека, без предсуществования последнего этому акту, и потому указание на принадлежность Слова Троице и взятого в богочеловеческое единство человека человеческому роду всегда уже подразумевается, в то время как Христос сам по себе есть уникальная индивидуальная природа, равная ипостаси; с другой — чаще всего в полемических столкновениях Севиру приходилось прибегать не к понятию сущности, а к понятию природы в значении общего (тождественному понятию общей сущности), которое он не мог не оставить за этим термином, наряду с ведущим значением индивидуального, коль скоро Отцы постоянно пользовались им в обоих значениях, да и взятая им на вооружение формула «из двух природ» (ἐκ δύο φύσεων), и последовательно и без исключений отрицаемая им формула «в двух природах» (ἐν δύο φύσεσιν) оказались в центре полемики вокруг Халкидонского ороса (вторая формула составляла часть этого ороса, а первую он выдвинул сам ей в противовес[6]).

Очевидно, что подобный тип переопределения понятий в сфере догматики был продиктован тем или иным изначальным концептуальным видением акта Воплощения, которое, однако, и само формировалось через усвоение неоднозначного языка традиции, и поэтому терминологические решения Севира, как и любого другого богослова, волею судьбы вставшего перед необходимостью публично утверждать истины догматов в ситуации церковного раскола, зависели от целого комплекса условий: как от требования предоставить весомые аргументы в пользу своей позиции в полемике с оппонентами из противостоящих им партий, так и от обуславливающего его требования достижения однозначности в терминологии, но также и от неизбежной ориентации на словоупотребление Отцов.

Прекрасный пример взаимодействия в конкретном опыте построения догмата этой сложной комбинации факторов дает знаменитый аргумент Севира против халкидонита Иоанна Грамматика. Он впервые приводит его в своем главном догматическом трактате «Против нечестивого Грамматика», где этот аргумент дан в следующей форме: если полагать, что во Христе имеются две сущности/природы (и божества, и человечества), и мы рассматриваем их как общие, то следует признать, что вместе с воплощением Слова вся Троица воплотилась во все человечество, т. е. Отец, Сын и Святой дух воплотились во всех людях в отдельности[7]. Напротив, когда Севир полемизирует против единосущия Христа, отстаиваемого Юлианом Галикарнасским, он легко оборачивает острие этого аргумента также и против последовательно монофизитской позиции: если мы признаем, что у Христа «одна сущность», то Христос окажется равным по сущности всем нам в своей божественности и в противоположность этому столь же равен по сущности Отцу согласно своему человечеству (Sev. Ant. Adv. Apol. Iul. 19; Hespel 1969, 247). Чтобы этот аргумент имел эффективность в обоих случаях достаточно зафиксировать для области догматической полемики значение сущности как совокупности индивидов такого-то рода, которым это общее значение сущности принадлежит, и придать понятию природы в христологии узкое значение индивида, что и сделал Севир. Правда, такой ход оказался чреват издержками: Севир встал перед необходимостью объяснения того, как соотносятся сущность как общее до Воплощения и сущность как общее после Воплощения, т. е. нужно было пояснить как индивидуальная природа Слова и индивидуальная природа соединившегося с ней человека сохраняются в одной природе Христа. Что касается терминологического различия общей сущности и индивидуальной природы, причем, как мы видели, взятых в этих значениях в случае сущности для всей сферы богословия в целом, а в случае природы только для христологии, то его еще нужно было обосновать на текстах Святых Отцов. Поскольку последние употребляли оба слова в двух смыслах, Севиру необходимо было провести, как минимум, два подсчета: во-первых, аргументируя против своих оппонентов среди самих монофизитов, показать, как мы отмечали это выше, что Отцы нигде не использовали сущность в единственном числе для указания на бытие Слова в качестве Слова, обличенного в наделенную душой и разумом плоть; и, во-вторых, поскольку избавиться от значения природы как общего в сфере триадологии было невозможно, уже имея в виду и своих инакомыслящих, и диофизитов, опять же со ссылкой на Отцов отказаться от употребления по отношению ко Христу выражения «из двух сущностей», чтобы подчеркнуть, что природы, из которых он составлен не общие, а индивидуальные. Как признается сам Севир во втором письме к комиту Экумению:

мы не отрицаем, как мы писали в других письмах по различным случаям, что мы часто встречаем мужей, которые обозначают ипостаси именем сущности. <…> Но говорить, что Еммануил из двух сущностей также, как мы исповедуем, что Он — из двух природ, даже если понимать сущности как ипостаси, мы избегаем как того, что ненаучно, и потому что не нашли достаточного количества свидетельств у богоносных отцов (Sev. Ant. Ep. 2; Brooks 1919, 20–21; цит. с изменениями по изд.: Щукин 2009, 640).

Здесь же Севир приводит и ссылки на писания мужей, которые именовали индивиды сущностями, — это Григорий Богослов и Кирилл Александрийский.

Приведенный пример процесса формирования терминологии Севира (в итоге ставшей базовой концептуальной основой всей последующей монофизитской доктрины) в ее нескольких важнейших элементах хорошо показывает, что введенные им в богословский язык терминологические новации изначально непосредственно не регулировались импульсами, идущими из сферы философской образованности, и в первую очередь определялись поиском возможностей согласования с авторитетными текстами того базового понимания акта Воплощения и всей истории Христа, которое было присуще образу мысли монофизитов. Тоже можно сказать и о противоположном лагере, например, в лице Иоанна Грамматика, если исходить из корпуса сохранившихся сочинений Севира, главного его противника среди авторов-халкидонитов. Иоанн просто переносит дискурс «сущности/природы и ипостаси» в христологию, т. е. утверждает возможность бытия двух природ (общих и одновременно индивидуализированных в акте Воплощения) в одной ипостаси Христа[8]. При этом еще раз отметим, что общей средой интенсификации подобной теоретической активности все время оставался полемический контекст жесткого противостояния враждующих богословско-политических партий.

Однако мы все же можем констатировать, что перенос философского инструментария в богословский дискурс этого времени не только приобрел отчетливые черты, но и дал уже в 30–50-х гг. VI в. как минимум два образца сложной рефлексии над методами богословия и использования философских понятий и форм доказательства в догматической полемике как со стороны севериан, так и халкидонитов. Речь идет о Леонтии Византийском и, конечно, Иоанне Филопоне, который и сам был крупнейшим философом своего времени, учеником основателя александрийской неоплатонической школы Аммония Александрийского и ведущим ее представителем. Их работа в области богословия не ограничивается сферой определения используемых в христологических формулах понятий и полемикой вокруг точности их применения и корректности значений, в них вкладываемых, осуществляемой на фоне требования согласия всех этих процедур с суждениями Отцов. В текстах обоих ключевые богословские концепты «природы», «сущности» и «ипостаси» вводятся в круг философского определения (где они и имели свое изначальное место) и в этом виде переносятся в сферу богословской аргументации и концептуализации доктринальных положений, но прежде всего они задействуются в ходе построения аргументов-возражений, предлагаемых противоборствующей стороне, и ответов на такие возражения. Это, как минимум, предполагает, что и Леонтий, и Филопон не сомневались в том, что философская составляющая их аргументации уже имеет достаточный авторитет, чтобы приниматься в качестве вполне легитимной полемической стратегии, а также в том, что среди их оппонентов найдутся люди, способные понять предлагаемую аргументацию, т. е. имеют такую же, как и они, основу философской образованности и соответствующие специальные знания. В этом смысле такой метод работы действительно подтверждает определение статуса византийского богословия этого времени в качестве «схоластики»[9].

Другой чертой обоих авторов является отказ признавать как аргумент в полемике какие-либо ссылки на мистическое изменение имен при переходе из одной сферы богословствования в другую. Так, в Solutio argumentorum a Severe objectorum Леонтий в ответ на утверждение Акефала (представляющего в трактате собирательный образ монофизита) о том, что новизна таинства во Христе обновила природы, а значит и имена, так, что о Боговоплощении, в отличие от теологии (триадологии), можно рассуждать только на основе тождества природы и ипостаси как по понятию, так и по имени (Solutio 3, 276.22–27), заявляет:

Я не знаю, что может быть безумнее этого! Ибо определения (ὅροι) вещей сказываются (κατηγοροῦνται) синонимично (συνωνῦμως) и о вещах одного рода, и о вещах одного вида, как говорят люди, искусные в подобных вещах. Ибо, если, определяя сущность просто (οὐσίαν ἁπλῶς ὁριζόμενοι), мы говорим, что она означает существование (ὕπαρξιν) чего-либо, то все то, что приобщается имени сущности (οὐσίας τοῦ ὄνόματος), будет приобщаться и к определению (ὅρου), сколь бы не было велико различие между сущностями. <…> Стало быть, если доказательства относительно животворящей и святой Троицы и великого домостроительства Бога-Слова, единого от Троицы, исходившие и исходящие от святых отцов строятся не на общих смыслах и определениях (λόγων καὶ ὅρων) сущности и ипостаси, или лица и природы, то вывод будет случайным, а не доказательным (ἀποκληρωτικὸς καὶ οὐκ ἀποδεικτικός ἔσται ὁ λόγος). Тогда пусть кто-то докажет, что сущность и ипостась, или же лицо и природа являют общее или особенное (κοινὸν ἢ τὸ ἴδιον ὁρίζουσί) применительно к теологии, но не подходят Боговоплощению. Говорить же, что благодаря новому таинству они в теологии так определяются (ὁρίζεται), а в Воплощении иначе, есть, прежде всего, удел тех, кто не знает, что таинственнейшее из всех таинств — Сам Бог, Который сокрыт и от святых серафимов и на Которого, как сказал великий Григорий, «взирают таинства земные» (τὰ τῇδε μυστήρια). О Нем поистине умолкнет всякое слово (λόγος), всякое разумное движение прекратится, поскольку Он выше слова и ума (λόγον καὶ νοῦν χωροῦσα). Таинство сокрытого в Боге, открываясь, становится настолько более явным, насколько то, что превыше природы, может изойти в откровение природы (εἰς τὸ ἐμφανὲς τῆς φύσεως τὸ ὑπὲρ φύσιν πρόεισιν). И разве только определение (ὅρος) ипостаси и сущности обновляется в домостроительстве? Или также всякий глас (φωνή), всякое имя (ὄνομα) и глагол (ῥῆμα)? Почему выбрано это определение, а не все остальные? Но то, что невозможно естественным образом, так же есть неразумно (ἀλλʼ οὐκ ἔστιν ἔχον φύσιν τοῦτό γε, καὶ διὰ τοῦτο οὐδὲ λόγον), по словам Василия Великого (Solutio 3, 276.28–278.2, 278.16–280.5).

Леонтий в этом пассаже 1) прямо апеллирует к единству определения по общему и частному в философии и богословии в целом (и в триадологии, и в христологии), 2) отделяет предикацию (сказывание) (означаемую в школьной комментаторской традиции глаголом κατηγορεῖται) определения в собственном смысле по общему (роду и виду) (ὄρος), как и имя, соответствующее в естественном языке определению (означаемое в школьной традиции как ὄνομα), от сказывания всякого смысла (λόγος) — и общего для какого-либо сущего с другими сущими, и частного, — и 3) в итоге указывает на общность данного Богом природного ума откровению всякой созданной Им природы: если отсутствует общность смысла и определения, а также соответствующих им имен, то и все доказательства (в том числе и исходящие от святых отцов) будут случайными. Да и сами имена понятий (Леонтий прибегает здесь к стандартному для школьной грамматики набору именований логико-грамматических единиц, восходящему к «Об истолковании» Аристотеля: звучание (φωνή), имя (ὄνομα), глагол (ῥῆμα)), если обновились понятия, тоже, видимо, должны были вслед Воплощению обновиться, однако этого не произошло — заключает он. Отметим также, что на протяжении всего пассажа Леонтий легко переходит от школьного языка философии к лексике Писаний, фиксируя таким образом понятийные связи и различия в обоих дискурсах. Так же и Филопон, в свою очередь, в своих богословских сочинениях не обращает никакого внимания на авторитет Севира и неизменно, без всяких пояснений, использует пару терминов «сущность» и «природа» полностью синонимично, различая их только по значениям общего и частного, и строит все свои рассуждения на основе школьной философской методологии определения понятий вещей и фиксации соответствующих им имен.

 Далее на нескольких примерах из сочинений Леонтия и Филопона мы намерены дать анализ способов использования ими философского содержания понятия «определения» применительно к «природе/сущности» в контексте аргументации за и против понимания Христа как одной природы, либо как двуприродной ипостаси. Как дополнительный результат этого исследования мы также рассмотрим онтологический статус обоих доктрин с точки зрения эпистемологии школьной неоплатонической философии, т. е. место в общей систематике существующего такого сущего, которое понимается как уникальная природа, тождественная ипостаси, или как ипостась, существующая в двух природах.

3. Леонтий Византийский и μία φύσις Христа

Леонтий во всех своих христологических сочинениях активно использует понятие «определения» (λόγος, ὄρος) по отношению как к природе/сущности в общем, так и в частном смысле, но в начале своего, состоящего из 30 аргументов-возражений северианам, трактата «Возражения в форме предположений и определений против тех, кто отрицает двойную истину божественной и человеческой природы во Христе после соединения» (Capita Triginta contra Severum — далее: CT) он применяет понятие «определения природы» в форме его изначальной философской концептуализации через различие общего и частного понятий природы в качестве большой посылки силлогизма с целью оценить допустимость понимания божества и человечества во Христе как «одной (единой) природы» (μία φύσις).

Этот силлогизм Леонтий дает в двух вариантах, поясняющих друг друга, в виде первого и второго возражений (CT 1, 2, 314.1–10). Для начала мы их процитируем:

1. Если те, что во всем тождественны, принадлежат одной природе (τὰ πάντῃ ταὐτὰ μιᾶς ὲστι φύσεως), и сами тождественны [по своей природе] и называются одной природой, каким образом те, что не во всем тождественны, могут принадлежать одной природе или называться одной природой? Ведь Божество Христа, как и они полагают, ни в коем случае во всем не тождественно Его человечеству. И раз Божество и человечество никогда не принадлежали к одной природе, то не могут и называться одной природой после соединения.

2. У кого одна природа, у тех общее определение (κοινὸς ὁ λόγος). У кого общее определение, у тех единосущное существование. А Божество Христа, по их же словам, ни в коем случае не единосущно Его человечеству. Следовательно, у них никак не одно общее определение. А у кого вовсе не одно определение, у тех, очевидно, всегда природы различны.

Прежде всего, рассмотрим сам силлогизм, сначала в первом варианте формулировки аргумента. Это силлогизм по второй фигуре, что уже само по себе не случайно, поскольку вторая фигура более других подходит для опровержения, на которое направлено всякое возражение. Первая часть аргумента представлена Леонтием в виде вопроса, в котором предвосхищается вывод, который следует из обеих посылок силлогизма, содержащихся в аргументе: первую часть вопроса, соответственно, составляет большая посылка силлогизма, а вторую — правило вывода из нее, содержащее в общей форме характерную для второй фигуры отрицательную частную малую посылку и сам вывод в вопросительной форме. По существу, Леонтий так формулирует вопрос, что его обращение к оппонентам, людям, как нельзя не полагать, несомненно, сведущим в логике, не оставляет им шансов не признать строгости вывода в силлогизме, который изначально построен на основе обобщения базовой конструкции формулировки суждения в его наиболее чистом варианте, когда единичной вещи приписывается ее собственное определение, т. е. определение по роду и виду.

Поскольку содержательно речь в возражении должна идти об определении двух вещей — божества и человечества во Христе, то большая посылка принимает вид общего суждения, построенного на правиле тождества: [все] те, что «во всем» (или «полностью») тождественны (τὰ πάντῃ ταὐτὰ μιᾶς ὲστι φύσεως) друг другу, принадлежат одной природе, т. е. относится к вещам этой природы, тождественны сами по своей природе и называются одной природой. Соответственно, согласно структуре опровержения правило вывода в данном силлогизме выражает общую форму отрицания содержания большей посылки для частного подлежащего в меньшей посылке: если это так, то как можно то, что не во всем тождественно (общая форма малой посылки), причислять к одной природе и называть одной природой (вывод).

Требуется только подставить в малую посылку два сравниваемых друг с другом частных термина — божество и человечество, т. е. индивидуальное божество (имеется в виду, конечно, Слово) и индивидуального человека, относительно которых подразумевается принадлежность их свойственным им природам, что, в свою очередь, предполагает тождество составов предикатов их определений, и далее сравнить эти наборы предикатов. Соответственно, малая посылка строится на очевидности не-тождества определений божества и человечества, в с этой очевидностью согласны также и противники Леонтия — монофизиты: божество Христа ни в коем случае во всем не тождественно Его человечеству.

Следовательно, в выводе мы получаем: божество и человечество не принадлежат одной природе и не могут назваться «одной природой» по их определению, и в силу этого обратное не возможно не только до Воплощения Христа, но и после Его Воплощения.

Прежде всего, проясним понятийно-лексический состав формулировки данного силлогизма в его философской части. Помимо самой структуры силлогизма, важнейшей здесь является большая посылка. Как уже было сказано она представляет собой возведенную во всеобщность формулировку определения единичной вещи в форме суждения, в котором субъекту или индивидуальной вещи предицируется состав определения его общей природы (или сущности) и имя этой природы, а возведение во всеобщность приобретает форму тождества определений и имен всех тех сущих, которые этой природе принадлежат, т. е. обладают этим определением. Данная тавтология в действительности выражает обратимость между всеми тождественно определяемыми и именуемыми вещами и определением и именем их природы в отношении этого общего, каковое составляет их определение, и каковое означается именем этой природы. Таким образом, философский смысл данного силлогизма основан на общем утверждении о специфике и границах употребления понятия природы, которое содержится в большей посылке.

Исходным философским текстом, к которому, вероятнее всего, опосредованно через традицию философского обучения в неоплатонических школах обращается Леонтий, в данном случае, несомненно, является начало 5 главы «Категорий» Аристотеля, занимающее центральное для формулировки концепта сущности=природы место, которое в силу этого является также важнейшим и в лекционных комментариях к этому сочинению, входивших в неоплатонических школах в начальные курсы обучения логике. В данном пассаже (Arist. Cat. 5, 2a11–27) понятие сущности (или природы) Аристотель концептуализирует через различие между первой и второй сущностью, т. е. изначально дает это понятие в форме суждения, взятого либо как утверждение, либо как отрицание, что предполагает возможность его оценки со стороны истинности и ложности.

Первая сущность есть сущность в безусловном смысле, она может быть только подлежащим (ὑποκείμενον), т. е. не сказывается о подлежащем как его определение и в качестве привходящего не находится ни в каком подлежащем, и, соответственно, является индивидуальной вещью (Cat. 5, 2a11–14). «Вторыми сущностями называются те, в которых как в видах существуют [или: к которым как к видам принадлежат] называемые первыми сущности (δεύτεραι δὲ οὐσίαι λέγονται, ἐν οἷς εἴδεσιν αἱ πρώτως οὐσίαι λεγόμεναι ὑπάρχουσιν)» (Cat. 5, 2a14–15). Это виды и их роды, которые сказываются о первых сущностях. И далее Аристотель утверждает, что «из сказанного очевидно, что у того, что говорится о подлежащем, необходимо сказывается о подлежащем и имя и определение [понятие/смысл] (φανερὸν δὲ ἐκ τῶν εἰρημένων ὅτι τῶν καθ᾽ ὑποκειμένου λεγομένων ἀναγκαῖον καὶ τοὔνομα καὶ τὸν λόγον κατηγορεῖσθαι τοῦ ὑποκειμένου)» (Cat. 5, 2a19–21).

Здесь, как и далее во всем пассаже, Аристотель явно употребляет λόγος в смысле определения (ὄρος, или более привычное для комментаторской традиции ὁρισμός), что по факту принимают комментаторы — в том числе современники Леонтия Византийского, Аммоний Александрийский и сам Филопон (см.: Ammon. In Cat. 35.10–40.17, ed. Busse 1895; Philop. In Cat. 49.2–57.5, ed. Busse 1898)[10]. Об этом свидетельствует в первую очередь обратимость в этих двух аристотелевских формулировках отношения второй сущности и первой с точки зрения содержания их понятия, т. е., с одной стороны, видов, родов и их имен, и с другой — индивидов: первая, взятая в своей всеобщности (т. е. как совокупность всех индивидов того или иного вида), и вторая сущности могут включать друг друга. В свою очередь, всякое имя (ὄνομα), общее для этих индивидов (первых сущностей), и имя второй сущности, составляющей их определение, во всех случаях тождественно[11], и будучи продуктом соглашения людей, устанавливается в том или ином языке и как таковое является элементом его тезауроса, указывая на общность словаря и понятий о вещах, свойственных конкретному человеческому сообществу[12].

Как указывает, комментируя первое из процитированных нами мест (Cat. 5, 2a14–15), Иоанн Филопон, 1) Аристотель, выражая смысл первой и второй сущности, говорит в обоих случаях, что и одна и другая именно «называется» таким-то образом, поскольку это не его, а общее мнение (имя «человек» в естественном языковом употреблении относится и к людям вообще и к каждому человеку в отдельности и при этом полностью совпадает с мыслимым в нем определением), и 2) в согласии с этим мнением полагает, что первые сущности существуют в видах и родах как в более общих сущностях, хотя можно смотреть на роды и виды и наоборот, как на существующие в индивидах — в первом случае мы воспринимаем общность многих индивидов, а во втором — схватываем общее в качестве элементов (στοιχεῖα) и говорим, что они содержатся в индивидах как части в целом (Philop. In Cat. 55.11–22). При этом такой порядок характерен именно для категории сущности, но не для привходящего, в котором также есть рода и виды, но нет ни первой, ни второй сущностей (Ammon. In Cat. 39.2–8; Philop. In Cat. 55.4–11).

И Аммоний, и Филопон единообразно уточняют вторую процитированную нами формулировку Аристотеля (Cat. 5, 2a19–21), указывая на то, что, чтобы не говорилось о подлежащем, оно имеет то же имя (τοῦ ὀνόματος) и определение (τοῦ ὁρισμοῦ) (Ammon. In Cat. 40.10–12; Philop. In Cat. 56.8–10), что и подлежащее. При этом Филопон, проясняя текст лекций Аммония, записанный другим его анонимным учеником, цитирует параллельное место из «Категорий», которое предвосхищает понимание места отношения первой и второй сущности в структуре суждения: «когда одно сказывается о другом как о подлежащем, всё (πάντα), что сказывается о сказываемом, применимо и к подлежащему (ὅταν ἕτερον καθ’ ἑτέρου κατηγορῆται ὡς καθ’ ὑποκειμένου, ὅσα κατὰ τοῦ κατηγορουμένου λέγεται, πάντα καὶ κατὰ τοῦ ὑποκειμένου ῥηθήσεται)» (Cat. 5, 1b10–12) (Philop. In Cat. 56.5–7). Оба далее указывают, что первая сущность служит подлежащим для всякого высказывания: и сказывания (предикации) определения под категорией сущности, и утверждения бытия привходящего в ней. В формулировке Филопона: «всё (πάντα) остальное, помимо первой сущности, сказывается (κατηγοροῦνται) о ней. Следовательно, первые сущности служат для всех (πᾶςι) остальных [вещей подлежащим], одним в отношении их существования (πρὸς ὕπαρξιν), другим в отношении их сказывания [определения] (πρὸς κατηγορίαν)» (Philop. In Cat. 56.12–14), где πρὸς ὕπαρξιν и πρὸς κατηγορίαν — технические для комментаторов термины, означающие, соответственно, существование привходящего в подлежащем и предикацию определения.

Таким образом, формулировка большой посылки первого возражения Леонтия Византийского практически полностью совпадает по содержанию с концептуализацией, которую Аристотель, а вслед за ним и его комментаторы, дает понятию природы/сущности в его двойной заданности через различие первой и второй сущности, частного и общего определения вещей. Однако в формулировке Леонтия имеется своеобразная двусмысленность — он говорит: «те, что во всем тождественны, принадлежат одной природе, и сами тождественны [по своей природе] и называются одной природой», т. е. говорит «одна природа» (μία φύσις).

Конечно, очевидно, что Леонтий своим силлогизмом отсылает читателя к истолкованию Севиром христологической формулы Кирилла Александрийского — μία φύσις του θεού λόγου σεσαρκωμένη («единая [или: одна] природа Бога Слова воплощенная»)[13]. Сама действенность силлогизма Леонтия — и это он прекрасно сознает, апеллируя к мнению своих оппонентов, — зависит от того, что обе посылки силлогизма признают и сами монофизиты, хотя и не делаю правильного вывода из них. А поскольку Леонтий имеет в виду именно тех монофизитов, что согласны с этим суждением, то, конечно, обращается он к последователям Севира — именно они, как мы видели, обсуждая понятийный состав доктрины Севира, признавали и последовательно обосновывали положение о том, что качества общих сущностей=природ божества и человечества после соединения в уникальной единичной природе=ипостаси Христа не смешиваются друг с другом, но пребывают в единстве состава новой природы, имеющей только один экземпляр. Соответственно этому меньшая посылка силлогизма Леонтия содержит доктринальное и для халкидонитов, и для его противников утверждение о том, что божество и человечество во Христе остаются нетождественными, как это формулирует Леонтий самым абстрактным из всех возможных описаний их связи во Христе образом, поскольку вопрос в спорах халкидонитов и монофизитов, по существу, сводился к выделению и формулировке способов понимания этой связи. В меньшей посылке, таким образом, сравниваются, во-первых, божество и, во-вторых, человечество во Христе. С одной стороны сравнения находится соответственно определение Бога, а с другой — определение человека. Эти две природы берутся в отношении Христа как «одной природы», в виду своей уникальности тождественной ипостаси (индивиду), как его понимали севериане. Из вывода силлогизма, предложенного к рассмотрению Леонтием, он целит именно в утверждение Севира о том, что «одна природа Бога Слова воплощенная» должна пониматься одновременно и как единство составленной из божества и человечества новой природы, и как единичная по числу экземпляров: в трактовке Севира μία φύσις — это и единая, и одна, т. е. единственная, природа=ипостась, не имеющая никакого точного соответствия среди вещей под общностью какого-либо вида.

По сути, силлогизм Леонтия в первом возражении направлен к тому, чтобы свести такое понимание μία φύσις к абсурду: прямой смысл, который поддерживает суждение, положенное им в большей посылке, строго соответствует философскому понятию о смысле и форме предикации понятия природы=сущности и следует школьным указаниям, которые мы только что рассмотрели, — это тождество: вещи «полностью» или «во всем» тождественные по определению — тождественны по природе, т. е. имеют одну и ту же природу и одно и то же общее имя. «Одна природа» здесь должна пониматься просто как вторая сущность, а полная или во всем (πάντα) нетождественность общих природ Бога и человека в меньшей посылке выражает утверждаемую в выводе нетождественность Слова и человеческого индивида во Христе. При этом «полнота» (πάντα) в утверждении о тождестве и нетождестве означает указание на универсальность состава определения так же, как и в характерной для греческого формулировке квантора всеобщности (παντὶ — «все») в посылках силлогизма.

Отметим последний момент: формулировка Леонтием вывода в его силлогизме — «И раз Божество и человечество никогда не принадлежали к одной природе, то не могут и называться одной природой после соединения», — указывает сразу на четыре смысла, которые являются содержательными предпосылками, обуславливающими возможность построения всего силлогизма. Они структурируются исходя сразу из трех формул дискурсивной концептуализации: из школьной философской формулы определения природы=сущности вещи, богословского догмата о бытии Христа в двух природах, и позиции оппонентов с их идеей одной природы=ипостаси Христа. Применение этих формул в форме полемического возражения обуславливает характер и содержание данной концептуализации, т. е. само содержание христологии Леонтия Византийского. Эти предпосылки, на наш взгляд, таковы.

Во-первых, в идиоме μία φύσις, в противопложность тому значению, которое вкладывал в нее Севир, в действительности мыслится только тождество природ Бога и человека, т. е. «одна природа» не имеет ни значения единства составной природы Христа, ни одной уникальной природа, раной ипостаси, она указывает только на тождество в понятии о Христе природ двух индивидов — божественного Слова и одного человека; но такой вывод в догматическом применении выражает еретическое смешение божественного и человеческого во Христе, а в плане естественного порядка ума — самопротиворечивое суждение, соединяющее несовместимые предикаты под общим понятием природы. Иными словами, севериане противоречат себе, когда полагают, что Воплощение Слова делает Христа одной природой и притом уникальной, именуемой Христом природой, которая должна иметь собственное определение, но при этом сохранять в действительности в отдельности друг от друга качества божества и человечества; напротив, если следовать философскому понятию природы, как Леонтий пытается убедить оппонентов, природа, если она не упраздняется полностью в результате смешения с какой-либо другой, в порядке природы этого мира остается самой собой, и потому во Христе должны быть две природы, соединившиеся в его ипостаси.

Во-вторых, из этого следует, что северианское составление природ, предполагающее реальное бытие Слова и абстрактное состояние бытия индивидуальной природы человека, принятого в соединение с Ним, принадлежащих разным общим видам=сущностям, до соединения, и новое состояние одной природы=ипостаси Христа после соединения, является умозрительной фикцией, не имеющей разумных оснований в формулировке понятия об определении сущности=природы.

В-третьих, сам Леонтий указанием на то, что «раз Божество и человечество никогда не принадлежали к одной природе, то не могут и называться одной природой после соединения» в формулировке вывода, как и всей формулировкой своего силлогизма, построенного на основе простой формулы определения природы как суждения о принадлежности частных вещей их общей природе, дает понять, что он мыслит единство двух природ в ипостаси Христа в виде единства индивидуальных природ, по сущности принадлежащих божеству и человечеству[14]. Это следует и из правильно построенной Севиром второй фигуры силлогизма в данном суждении: при общей большей посылке меньшая посылка, как и вывод, отрицательные и при этом частные, т. е. касаются определения только частных терминов.

В-четвертых, Божество и человечество, не имея общей природы, не могут называться и одним общим именем, и в этом смысле имя Христос никак не может быть именем некой новой природы, пусть и существующей в одном экземпляре — всем ясно, что это имя, которое присвоено Ему как собственное (этого Леонтий не пишет, но для того времени было общеизвестно, что это транскрипция еврейского «миссия»).

Тот факт, что в первом возражении Леонтия речь идет именно об «определении» и, говоря о μία φύσις, он намекает на в действительности содержащееся в этой идиоме смысл тождества общего определения природы частных веще, а не северианскую уникальную природу, подтверждает его второе возражение: оно построено в виде силлогизма, идентичного содержащемуся в первом возражении силлогизму, с тем дополнением, что Леонтий прямо включает в него понятие «определения» и берет его в контексте существования тождественных и нетождественных друг другу вещей, т. е. первых сущностей, согласно их общему понятию, собственно, определению, как тех, что имеют ὁμοούσιος ἡ ὕπαρξις, «единосущное существование».

В большей посылке Леонтий выстраивает ряд эквивалентных понятий: «У кого одна природа, у тех общее определение (κοινὸς ὁ λόγος). У кого общее определение (κοινὸς ὁ λόγος), у тех единосущное существование (ὁμοούσιος ἡ ὕπαρξις)», т. е. те единичные вещи, что принадлежат одной и той же природе (здесь, опять употребляя μία φύσις, он прямо вкладывает в эту идиому смысл «того же самого»), имеют κοινὸς ὁ λόγος[15] — общее определение, и, соответственно, «единосущное существование». В малой посылке «А Божество Христа, по их же словам, ни в коем случае не единосущно Его человечеству», Леонтий снова отмечает согласие севериан с тем, что божество Христа, т. е. Слово, и его человечество, индивидуальный человек, ни в коем случае не единосущны (как мы помним, понятие сущности берется Севиром в богословии строго в общем смысле, и Леонтий соответствует здесь как общецерковному словоупотреблению сложившемуся еще для триадологии, так и этой логике). Соответственно в выводе мы получаем отрицание принадлежности Христу двух других индивидуальных природ, эквивалентных «единосущному существованию», взятых как таковые в большей посылке: «Следовательно, у них никак не одно общее определение. А у кого вовсе не одно определение, у тех, очевидно, всегда природы различны».

В этой формулировке первое возражение Леонтия получает окончательную форму, поскольку указывает на действительность индивидов, подпадающих, либо не подпадающих под одну природу и определение. Таким образом, он говорит о бытии самого подлежащего определения, а не о связке в суждении, что собственно и мыслится в понятии двойного определения природы через первую и вторую сущность Аристотеля. Иными словами, разделение структуры суждения на термины (подлежащее и сказуемое), что составляет основу для утверждения и отрицания предикатов в отношении подлежащего, т. е. саму возможность построения силлогизма и доказательства, согласно Леонтию, в основе своей положено как определение под первой категорией — сущности, конечные разделения которой есть реальные индивидуальные вещи (привходящее, соответственно сказывается также только об индивидуальных сущностях=природах).

Принципиально важно отметить также и то, что существование индивидуальных природ у Леонтия имплицируется реальностью сущностей самих по себе, это хорошо видно из уже процитированного нами выше места из 3 главы Solutio, где он со ссылкой на философов воспроизводит определение второй сущности в полном соответствии с указанным выше образцовым текстом Аристотеля (особенно: Cat. 5, 2a19–27) в его неоплатоническом истолковании. Приведем его снова:

…определения (ὅροι) вещей сказываются (κατηγοροῦνται) синонимично [т. е. в одном и том же смысле] (συνωνῦμως) и о вещах одного рода, и о вещах одного вида [т. е. об одном и том же], как говорят люди, искусные в подобных вещах. Ибо, если, определяя сущность просто (οὐσίαν ἁπλῶς ὁριζόμενοι) [т. е. вторую сущность в бытии самом по себе], мы говорим, что она означает существование чего-либо [в качестве первой сущности], то все то, что приобщается имени сущности (οὐσίας τοῦ ὄνόματος), будет приобщаться и к определению (ὅρου), сколь бы не было велико различие между сущностями [т. е. различие между первыми сущностями] (Solutio 3, 276.31–278.2).

В этом месте Леонтий использует словечко ἁπλῶς, которое у неоплатоников в качестве технического термина указывает на самостоятельное существование общих сущностей прежде бытия общего во многом, т. е. вещей природы, и логической действительности общего, существующего после многих частных вещей. В качестве таковых эти сущности дают возможность быть единичным (частным) первым сущностям (несомненно, Леонтий имеет здесь в виду, что реальность общих сущностей в творении, не сводится к индивидуальному бытию вещей, но к самому божественному замыслу и творческому акту, хотя соответствующие этой теме рассуждения в имеющемся корпусе его сочинений отсутствуют).

В части последующих возражений северианам, приведенных Леонтием в Capita Triginta contra Severum, он продолжает использовать логику определения природы, попутно проясняя заданный в первых двух возражениях их понятийный состав. Выше мы выделили четыре вывода, подразумеваемых в общем выводе первого возражения — как раз их Леонтий и выделяет, специфицируя этот ключевой для логики развития его критического дискурса в совокупности всех представленных в трактате возражений вывод. Далее мы приведем некоторые из них и попутно сделаем необходимые пояснения.

В 23 возражении Леонтий строит свой аргумент на основе состава определения тех вещей, что подвергаются сравнению на предмет тождества и не тождества в малой посылке первого и второго возражений. Он пишет:

Различие (διαφορὰ) — это, конечно, различие тех, которые различаются. А составляющие [сущность] различия различают различающееся сущностно (αἱ δὲ συστατικαὶ διαφοραὶ τὰ οὐσιωδῶς διαφέροντα διακρίνουσιν). Пусть же они ответят, не говорят ли они о природном различии Божества и человечества и после соединения, говоря о различии между ними. А если они говорят о природном различии, то, конечно, имеют в виду различие природ. И если так, то и после соединения две природы будут различными, поскольку две природы, конечно, являются двумя природами благодаря природному различию (φυσικῇ διαφορᾷ) (CT 23, 324.25–326.5).

В этом возражении он апеллирует к составу определения того, что полностью различно по своей общей сущности, т. е. определения божества и человечества во Христе, при этом используя стандартное для школьного неоплатонического комментария понятие συστατικαὶ διαφοραὶ, обозначающее составляющие для вида или сущности различия (в отличие от разделяющих род различий): те, у которых составляющие различия, т. е. сущностные=природные различия, различны, те и сами различны. Из этой посылки следует, что если севериане сохраняют ссылку на природное различие божества и человечества, после их соединения (т. е. соединения индивидов по этими сущностями=природами), то они не могут по определению природного различия, как различия мыслимого в качестве различия только в силу различия различий, составляющих природу различающихся в этом природном различии вещей, не мыслить под этим термином различия природ, которые как раз и различаются через составляющие их различия, и поэтому имеют различие по природе. По этой причине природы божества и человечества и после соединения будут различными. Весь аргумент, как мы видим, построен на анализе терминов, входящих в определение вещи.

В 18 возражении Леонтий вводит аргумент, в котором двусмысленность позиции севериан, сохраняющих различие двух природ в «одной природе» Христа, рассматривается с точки зрения различия между определением по сущности и перифразой (περίφρασιν), Леонтий вводит этот грамматический термин, чтобы подчеркнуть момент подмены северианами определения одной из природ во Христе общеупотребимым означающим этой природы, т. е. замены общего имени природы, которое означает то же, что и определение этой природы, его перифразой.

То, что в собственном смысле противолежит (ἀντικείμενα) друг другу, противопоставляет (ἀντιστρέφουσιν) полное отрицание безусловному утверждению, как например отрицание «Павел не апостол» противолежит утверждению «Павел — апостол». Так и «одна природа» противолежит (ἀντὶκειται) «двум природам». Ведь если Христос — одна природа, то не две, и если две, то не одна. Однако если они, говоря «одна природа», прибавляют нечто еще, то говорят уже не в логике противоречия (ἀντιφατικῶς), а в логике инаковости (ἑτεροίως) [одной природы по отношению к двум] и в форме перифразы (περίφρασιν). И у них из имени и определения (ὀνόματος καὶ ὅρου) составляется признание двух природ: из имени (ὀνόματος) «природа Слова» и определения (ὅρου) «тела, одушевленного словесной и разумной душой» (ведь это определение (ὄρος) человеческой природы). Почему тогда они, давая определение (ὅρον) природы, отвергают ее именование? Или почему, именуя каждую из природ, они отказываются от числа? Пусть ответят, хотя они и не способны распознать, что помогает им, а что вредит (CT 18, 322.6–18).

Леонтий здесь указывает на то, что севериане, на словах догматически отказываясь от применения по отношению к Христу формулы «в двух природах», выбирают для сопоставления ее с формулой «одна природа» такой тип противолежания, который обнаруживает противоречие между ними. Первая и вторая формулы соотносятся как противоречащие друг другу, т. е. не имеющие среднего и несовместимые. Однако, толкуя упомянутую нами формулу Кирилла Александрийского («одна природа Бога Слова воплощенная»), как содержащую указание на наличие божества и человечества в составе одной природы Христа, они все же вводят инаковость двоицы в то, что понимают как определение, а именно в выражение «одна природа», которое должно с логической точки зрения заменять формулу Кирилла. В итоге у севериан в качестве определения неизбежно должно остаться только определение человека во Христе, коль скоро и сами севериане полагают, что Слово соединилось с «телом, одушевленным словесной и разумной душой» (а это и есть определение человека). Напротив, дать определение «одной природы», как того, что есть природа, эквивалентная ипостаси, севериане не могут, и потому определение божества в формуле «одна природа» замещают перифразой из формулы Кирилла, т. е. именем «природа Слова», означающим в этой формуле божество. Но это имя, если оно не толкуется как указание на природу божества во Христе, наряду с его человеческой природой (выраженной в халкидонитском истолковании словом «воплощенная»), в противном случае оказывается только именем. В итоге признавая определение человеческой природы во Христе, севериане не называют Христа по имени этой его природы «человеком» (т. е. отказывают определению в том общем имени, которое ему соответствует), а если и называют, именуя также и божество в нем, т. е. Слово, не исчисляют две природы во Христе, а говорят об одной, но не ясной в ее определении, вместо которого они постоянно подставляют разные имена, в действительности указывающие на разные природы.

Данный аргумент в логически чистой форме представлен в 16 возражении:

Если говорить «единая природа Бога Слова воплощенная» противоположно (ἐναντίον) тому, чтобы говорить «две соединившихся природы», возможны два следующих вывода. Либо плоть не является плотью по природе, и не обладает природой плоти, либо, будучи плотью, не называется тем, чем является [т. е. природой]. Пускай мудрецы выберут, какое из видов нечестия они предпочтут, или что эта плоть не является природой или что плоть не называется природой (CT 16, 320.15–19).

Как видно из разъяснения представленного в 18 возражении, взяв формулу Кирилла в северианском истолковании («одна природа») в противоположность халкидонитскому («две соединившихся природы») и говоря здесь о природе плоти (человеческой природе во Христе), Леонтий имеет в виду ее определение (ὄρος) и имя (ὄνομα), как он строго терминологически выражает это в 18 возражении. Поскольку, следуя формулировкам большей посылки в 1 и 2 возражениях и философскому определению природы, можно утверждать, что все, что принадлежит одной природе имеет и общее определение по этой природе и общее имя, ее означающее, то утверждая, что формула Кирилла говорит об одной природе, севериане, если они полагают, что это «природа Слова», составленная в одно с человеком, должны признать одну из сторон возникающей дилеммы: либо плоть (человек во Христе) не есть природа и она не настоящая плоть (не настоящий человек), либо это действительно плоть, о которой, однако, они отказываются говорить и именовать ее во Христе, наряду со Словом. Из этого следует, что либо Севир и его последователи просто скрывают свои крайние монофизитские взгляды (во Христе реально только божество), либо они просто лгут, пытаясь удержать разумом немыслимое понятие об одной природе двоих — Слова и человека.

В начале 27 возражения Леонтий с полной ясностью формулирует причину, по которой северианская христологическая формула «одна природа», равная ипостаси, не позволяет применить к ней в полном виде философское, т. е. такое, что соответствует вложенному в нас Богом природному разуму, определение природы: севериане не способны одновременно дать определение одной природы и озвучить ее имя.

Все, в общем, признают, что имя (ὄνομα) «человек» означает природу, а имена «Петр» и «Павел» означают ипостась. Как пишет блаженный Кирилл, «имя (ὄνομα) “Христос” не имеет силы определения (ὅρου) и не означает сущности чего-то [индивидуального]», как в случае с сущностью «человека», «лошади» или «быка» и всего того, что относится к одному и тому же виду (εἶδος). Тем самым, не одно и то же говорить «человек вообще» и «Христос» (CT 27, 328.10–15).

Указание на это противоречие ясно мыслилось в формулировках 1 и 2 возражений, но здесь прямо заявлено Леонтием, причем со ссылкой на авторитет Кирилла Александрийского: имя Христа не означает общей сущности=природы и не имеет силы определения, т. е. не эквивалентно ему по составу, поскольку не является общим, в то время как проделанное Севиром отождествление природы и ипостаси под именем μία φύσις означает только лишь применение к совершенно уникальной ипостаси формы общего определения и общего имени, которыми она не обладает.

Христос есть уникальная ипостась, в которой объединяются две индивидуальные природы, принадлежащие разным видам (общим природам=сущностям), и сохраняющие в нем как едином субъекте целостность своих природ. Если иметь в виду уже рассмотренные нами возражения, в них он выражает именно эту мысль. Однако в трактате Capita Triginta contra Severum, составленном исключительно из критических возражений оппонентам и вытекающих из этих возражений вопросов к ним, положительное учение Леонтия только угадывается сквозь формулировки аргументов против учения севериан. Свое положительное учение Леонтий подробно развивает в трактате Contra Nestorianos et Eutychianos. В нем он обосновывает почти все те положения, которые уже предполагаются логикой построения его аргументов в CT, даже уже в первом из них, в чем можно убедиться, вернувшись к нашему списку содержательных предпосылок силлогизма, сформулированного Леонтием в этом возражении на основе формулы определения природы.

В 5 главе CNE, в контексте полемики все с теми же северианами, он утверждает от лица сторонников Халкидонского ороса следующие методологические принципы христологического рассуждения: 1) формулируя богословские суждения, мы следуем универсальным и для богословия в целом и для философии правилам предикации общего частному в высказываниях о природе вещей (CNE 5, 152.11–20); 2) хотя мы и называем даже в случае Христа именами частей целое и по имени целого части, в отношении догматического утверждения следует прибегать к буквальному смыслу общих терминов, и если в случае большинства вещей мы применяем общее имя природы (вида) к ее частям (отдельным индивидам), как, например, называем каждого человека человеком, в отношении Христа, поскольку не существует общего вида Христов, такое словоупотребление недопустимо — это уникальная ипостась, существующая в двух природах, а не природа (CNE 5, 152.20–154.4); 3) либо «природа» означает общее понятие — вид, как совокупность индивидов, либо индивида, причастного общей природе, либо мы имеем дело с природой, полученной в результате смешения (σύγχυσιν) разных видов, которые одновременно причаствуют тому и другому, но ни одним из них в точности не являются, и эту природу сведущие люди именуют незаконнорожденной (νόθον) (CNE 5, 154.5–8), т. е. фиктивной, северианская «одна природа» есть плод такого фантастического смешения природ. Более того, по мнению Леонтия, в мире существуют также и другие ипостаси, сущие в двух природах, хотя и не уникальные как Христос. Это и человек, состоящий из души и тела, и иные вещи, о которых он говорит в 7 гл. CNE (CNE 5, 170.16–172.20). В 4 главе CNE в полемике с несторианами Леонтий формулирует свое видение структуры бытия Христа, проясняемой на основе парадигмы (пример, παράδειγμα) двусоставного бытия индивидуального человека как сочетание через сложную формулу отношений противоположности в одной ипостаси двух индивидуальных природ, принадлежащих полностью разнородным общим природам, так обретающим единство действительного субъекта бого-человеческой активности, в котором эти природы сохраняют свою целостность (CNE 4, 144.9–150.9)[16].

Мы уже отметили, что трактат Capita Triginta contra Severum построен исключительно в форме возражений, содержащих аргументы против позиции оппонентов и вопросы к ним, и потому Леонтий в нем не дает своего положительного учения. Однако эта форма позволяет ясно, на основе понятийного расчленения проблем, содержащихся в учении оппонентов, сформулировать такие вопросы в той мере, в какой принципы одной и двух природ во Христе соотносятся как противоположности (16 возражение), но на основе рассматриваемого нами принципа единства определения природы вещей. Именно формальная тождественность себе и разнородность в отношении друг друга определений божественной и человеческой природ во Христе дает основания для критики «одной природы» севериан. Поэтому в 20 возражении Леонтий имеет возможность сформулировать вопрос о возможности мыслить согласно правилу определения природы собственную позицию халкидонитов о двух природах в ипостаси Христа. Он в форме вопроса выдвигает еще один вариант силлогизма, данного в 1 и 2 возражении, но уже в положительной форме по первой фигуре:

Если Христос, как и они говорят, после соединения называется Богом и человеком, будучи по природе тем и другим, почему единый Христос не две природы и после соединения, раз Бог и человек никогда не тождественны по природе, и никогда по той же природе, по которой Он является Богом, Он не является и человеком? (CT 20, 324.6–9)

Севериане согласно с халкидонитами именуют Христа после соединения Богом и человеком, поскольку Он по природе божества и человечества и тот, и другой, т. е. и определяется посредством двух природ, и именуется общими именами, соответствующими определениям этих природ и выражающими те же комплексы смыслов, что и они. Далее следует силлогизм: Бог и человек никогда, т. е. по своему определению, не тождественны по природе (большая посылка); Христос никогда по своей Божественной природе не есть человек, а по своей человеческой природе никогда не есть Бог (малая посылка); следовательно, единый Христос и после соединения есть две природы (вывод). Почему же нельзя так думать?

В возражении 11 он задает еще один подобный вопрос, на этот раз дезавуируя идею Севира о перемене имен при переходе от триадологии к христологии и, соответственно, его метод переопределения значений понятий природы, сущности и ипостаси. Леонтий спрашивает:

Если, по словам божественного Григория, «воплощение Спасителя (Σωτῆρα οἰκονομία) противоположно (ἔμπαλιν) тому, что в Троице», и мы исповедуем в случае триадологии, что ипостасей всегда три, а природа одна, почему не предоставим воплощению Спасителя две природы, но одну ипостась — раз «противоположное» (τὸ ἔμπαλιν) любой вещи означает полное противопоставление (κατὰ τὸ ὅλον ἀντιστροφή) (CT 11, 318.6–10).

Цитата из Григория Богослова[17] позволяет Леонтию указать на возможность структурно обратного отношению вида и индивидов под ним (сущности Бога и его трех ипостасей) отношения в той реальности, где соединяются божественное и человеческое, вечное и тленное, т. е. отношения двоицы природ в одной ипостаси. Эти отношения Леонтий понимает как отношения полной противоположности, противопоставления, оппозиции — τὸ ὅλον ἀντιστροφή[18]. Ссылка на авторитет здесь, по существу, необходима, поскольку сам вопрос апеллирует к реальности, которая не самоочевидна в своих рациональных основаниях, но такова, какова она есть, ибо во Христе, — а всякий христианин знает, что он индивид, ипостась, — две природы, а не одна. И почему северианам не ответить на вопрос о том, почему, с их точки зрения, думать так неверно, коль скоро и правильное философское определение вещей по их природе свидетельствует о сохранении двух природ во Христе и после соединения? Иными словами, Леонтий ставит вопрос о том, почему бы северианам не признать то, что у индивида может быть два определения одновременно, раз уж Христос, и это очевидно, есть и Бог, и человек.

Можно сказать, что к этому вопросу сводится содержание Capita Triginta contra Severum. На этот вопрос, по существу, и отвечает Иоанн Филопон в теоретической и полемической частях своего «Арбитра», наряду с другими, из него вытекающими.

4. Иоанн Филопон и δύο φύσεις во Христе

Теоретический ответ на вопрос заданный Леонтием в 16 возражении Capita Triginta contra Severum Иоанн Филопон дает в первых шести главах «Арбитра», в которых вопрос о μία φύσις и δύο φύσεις Христа рассматривается в первую очередь философски без привлечения анализа специфики богословского языка сторон и возражений оппонентов. На материал этих глав мы и будем опираться в первую очередь.

Прямой ответ на вопрос «почему мыслить во Христе две природы неверно» (почему единый Христос не две природы и после соединения, если эти две природы=сущности, по мнению самих севириан, сохраняются в Нем, и по определению природы не могут не быть неизменно теми же самыми природами и до, и после соединения) Филопон дает в 9 и 10 параграфе (1 глава) — исходя из понятия природы, а в 20 параграфе (единственный в 6 главе) — исходя из понятия определения природы. По сути, именно на утверждении немыслимости двух определений Христа Филопон и завершает свой анализ.

В 9 параграфе Филопон проводит стандартную для неоплатонического комментария процедуру, при этом используя исключительно школьные стандартные примеры: у нас есть имя, нужно выяснить его значения и те вещи, которые им означаются, а после те значения и вещи им соответствующие, которые имеет в виду автор в конкретном месте текста. В случае Христа предмет анализа очевиден — это божественное Слово, которое воплотилось. Его имя «Христос» («Помазанник») по обычаю относится омонимично (одноименно) к пророкам и царям, но в случае воплощенного Слова вопрос состоит в том, что за вещь оно означает. Поскольку все сущее делится на природы=сущности и привходящее к ним, то он либо одно, либо другое. Он не может быть привходящим отношением силы или деятельности двух подлежащих вещей — в этом и состоит ересь несторианства. Но тогда имя Христа означает природу. Однако, поскольку Он сложен из двух природ, то есть два варианта: имя Христа в качестве продукта сложения указывает либо на одну, либо на две природы. Филопон берет эту альтернативу как контрадикторную противоположность — истинно либо одно, либо другое, поскольку единство божества и человечества, не предполагает иных вариантов. Если имя Христа указывает на две природы — он рассматривает вторую альтернативу, поскольку если ее снять, то первая окажется непосредственно истинной, — то возникают также два варианта: либо оно указывает на две природы по отдельности, либо вместе. Если по отдельности, то оно относится к ним либо омонимично, либо синонимично (однозначно). Если омонимично, то будут два Христа, по разному участвующие в имени (как «собака морская» и «собака сухопутная»), т. е. имеющие разные природы, и «одна» из них будет принадлежать к тому, что подразумевается под именем (либо одна природа, либо другая) только по имени, а не действительно (Филопон не говорит этого, но, очевидно, подразумевает, что тогда действительно под именем Христа будет иметься в виду либо только Бог, либо только человек). Если же Христом будут именоваться две природы по отдельности и однозначно, то единственным вариантом для такого именования будет именование двух единичных природ под общей природой (видом), которой они принадлежат и имя которой сказывается о них однозначно, как общее имя «человек» указывает на общую природу=сущность двух индивидов Петра и Павла. Но тогда имя Христа будет опять же относиться к двум численно различным подлежащим, и Христос снова будет не один (Arb. 2.9; Lang 2001, 180–181 (английский перевод); Sanda 1930, 9–11 (сирийский текст)). Это рассуждение Филопон снова подробно поясняет в параграфе 15 (Arb. 2.15; Lang 2001, 185–186 (английский перевод); Sanda 1930, 15–17 (сирийский текст)).

В 10 параграфе Филопон подробно обсуждает то, почему имя Христос не может означать две природы вместе. Это так поскольку однозначно, что-либо может означаться одним именем, пока не придет к единству одной природы или состава, как тело и душа в человеке, или все то, из чего сделан дом, или даже голоса в «хоре». Взаимосвязь, названная этим однозначным именем, однако, в случае Христа не может быть чем-то привходящим к природам сложенного вместе, как уже было показано, поэтому у воплощенного Слова может быть только одна природа, соответствующая его имени — Христос (Arb. 2.10; Lang 2001, 181–182 (английский перевод); Sanda 1930, 11–12 (сирийский текст)). Это рассуждение Филопон подробно поясняет в параграфе 14 (Arb. 2.14; Lang 2001, 184–185 (английский перевод); Sanda 1930, 14–15 (сирийский текст)).

Таким образом, в этих параграфах соотносит имя природы и саму природу в отношении воплощенного Слова как единичного подлежащего, о котором полагают, что оно может иметь либо одну, либо две природы. Очевидно, что здесь уже подразумевается определение этой природы, которое дает расчлененное понятие того, что мыслится под этим именем. Однако что это за имя, раз уж оно не общее имя вида?

В 11 параграфе Филопон указывает, грамматическое истолкование имени воплощенного Слова («Помазанник») имеет в виду не сущность, но деятельность и также выражает нечто привходящее к природе, как и в случае «грамматика»: когда грамматик ходит, болен или спит, из этого не следует, что соответствующее знание (грамматика) претерпевает — под этим субстантивированным до подлежащего от деятельности именем подразумевается единичная сущность=природа, т. е. человек, а имя грамматик на нее только указывает, но не определяет. В этом смысле имя «Христос» не является ближайшим именем его природы, но оно установлено как идентичное для имени Сына Божия, который воплотился, и было бы смешно, если бы продуктом сложения божественной и человеческой природ была всего лишь некая деятельность, совместная для двух природ. Соответственно, имя «Христос» только имя для обозначения такой природы, которая одна, существует в единственном экземпляре и является продуктом сложения Сына и человека (Arb. 2.11; Lang 2001, 182–183 (английский перевод); Sanda 1930, 12 (сирийский текст)).

В 12 параграфе (2 глава) Филопон переходит к проблеме определения Христа. Он задает вопрос: если, как происходит у халкидонян, имя Христа указывает на две отдельные природы (божественную и человеческую), то является Христос иным, нежели его природы, или Он тождествен своим природам? И если Он отличается от своих природ, то кто он тогда? Однако если что-то существует, то это означает, что существует природа. Филопон очевидным образом подразумевает, что в этом случае у Христа должны быть две природы, у которых есть свои собственные, указывающие на них имена и, соответственно, определения, и тогда следует думать, что имена и определения у Него различны: Христос — имя, под которым имеются два указывающие на сущность имени и мыслятся два определения. Это следует из дальнейшего рассуждения: если природа человек состоит в том, что он «разумное, смертное живое существо», а определение всегда выражает природу сущего, но при этом он отличен от своей природы, тогда он отличается от разумного, смертного живого существа. Но это очевидно не так, а следовательно, и в случае Христа, если бы он был отличен от своей природы, то, поскольку существование индивида определяется его природой, Христос отличался бы от самого себя, что абсурдно и смешно. Именно поэтому и имя Христа относится к одной природе, т. е., добавим это к рассуждению Филопона, как и его определение. В противном случае одно его Имя относилось бы к двум природам, и мы имели бы два Христа. Иными словами, Филопон указывает на то, что в этом случае его имя относилось бы к человеку и к Богу, у которых разные определения (Arb. 2.12; Lang 2001, 183 (английский перевод); Sanda 1930, 13 (сирийский текст)).

Наконец в 20 параграфе Филопон прямо высказывает, что, если исходить из формы определения природы индивидуальной вещи, в том случае, если мы приписываем Христу две природы, это означает омонимию. Он указывает: если кто-либо хочет дать Христу определение или просто дать логос тому, что он есть, он должен дать единственную формулировку для одной единственной вещи, т. е. формулировку единственную по значению, даже если выражения будут различаться, но указывать на одно и то же. Ведь каждое определение природы указывает на подлежащее, и, следовательно, определение Христа или формулировка того, что он есть, указывает на его природу. Но каждое определение, поскольку оно одно — если оно не омонимично — указывает на одну природу. Точно также и у Христа одно определение или его формулировка, указывающая на то, что он есть, указывает, соответственно на его единственную природу. Следовательно, если у Христа две природы, то значит и два определения, которые не указывают на то же самое, и Он, являясь одним, будет иметь два определения, указывающие на разные природы (Arb. 6.20; Lang 2001, 189–190 (английский перевод); Sanda 1930, 19–20 (сирийский текст)). Иными словами, если вернуться к рассуждению в параграфе 12, имя Христа будет содержать омонимию, причем оно будет указывать омонимично на обе природы в нем, т. е. он окажется иным тому, что он есть даже, если исходить из мнения халкидонитов, — он не будет ни Богом, ни человеком. Но парадокс в том, что формально и «одна природа» самого Филопона такова же: она синонимична по своему определению именно в силу того, что омонимично указывает и на Бога, и на человека, коль скоро Филопоном, как и Севиром, признается наличие в этой природе и человеческого и божественного.

Несомненно, Филопон дает только формальное доказательство того, что у Христа может быть лишь одна природа и одно определение, а также, что его имя означает эту природу и соответствует этому определению, поскольку все его так называют. Он может только сказать что, поскольку эта «одна природа» сложена (составлена) из двух, то это «одна сложная (составная) природа». Для нее, в параграфе 13, он приводит аналогию с Солнцем — таким единичным объектом, который хотя и являет природные качества — т. е. свет, жар, трехмерность, сферическую форму, круговое движение и т. д., — которые обнаруживаются и у вещей других природ, но тем не менее уникален, поскольку эти качества не присутствуют ни в одной иной вещи в полноте своего состава. Также и Христос, в котором можно видеть различие между природой Бога и природой человека: саму его природу, однако, нельзя увидеть ни в чем существующем (т. е. ни в человеке, ни в Боге), — и потому, как следует из этих рассуждений Филопона, она одна, уникальна и не является общей для других индивидов (Arb. 2.13; Lang 2001, 183–184 (английский перевод); Sanda 1930, 13–14 (сирийский текст))[19].

Это формальное доказательство само по себе сводится к формуле определения природы как таковой: все частные сущности, принадлежащие одной и той же природе, имеют одно и тоже определение и общее имя (это есть также большая посылка силлогизма первого возражения Леонтия в CT). Но из этого формально вовсе не следует, что невозможна такая вещь, которая бы имела две сущности и два определения: из этого следует только то, что если мы хотим познать, что она есть, мы не должны, как это делает Филопон, приписывать ей необходимость одного определения. Иначе она неизбежно будет мыслиться как иное любому из определений своих природ по отдельности, что, собственно, Филопон и констатирует. Возникает вопрос: на чем основана его критика?

В то же время единство определения уникальной вещи, на возможности которого Филопон настаивает по отношению к Христу, само мыслится как иное всякому общему определению, поскольку не принадлежит как индивид ни одной общей природе. Формально его Христос, так же как и в случае двух природ в одной ипостаси халкидонитов в его интерпретации, не есть ни одна из тех природ, из которых он составлен. Соответственно, возникает вопрос: каково основание возможности мыслить такое уникальное сущее, если для него нет общего определения и имени, раз уж, как и в случае двуприродного субъекта халкидонитов, оно есть и Бог, и человек, и никогда не есть Бог и человек по отдельности?

В «Арбитре» Филопон дает ответ на этот вопрос, опять же в контексте параллельно ведущейся им критики «двух природ» халкидонитов, поскольку изгнать двойственность природ в одной ипостаси, как мы видим, означает для него доказать возможность бытия и определения уникальной природы, никак не соотносимой ни с каким общим определением природы. Этому вопросу посвящены 16–18 параграфы «Арбитра» (4 глава). Процитируем этот важный текст[20]:

16. Раз уж диада указывает на первое различие (διακρίσεως[21]) монады, в той мере, в какой это есть разделение, отсюда она имеет свое имя, а разделение (διαίρεσις) противолежит (ἀντικειμένως) единству, — поэтому невозможно, чтобы одно и то же было в одном и том же отношении одновременно единым и разделенным; поэтому никакая диада в качестве диады в этом отношении не может быть названа единой, но скорее разделенной. Я добавил «в качестве диады», так как Павел и Петр, будучи двумя, в этом отношении разделены и двое, но не едины. В другом отношении, действительно, можно сказать, что они единые и одно, я имею в виду общее определение [их] природы [ܒܡܠܬܐ ܓܘܢܝܬܐ ܕܟܝܢܐ  [22. Ибо каждый из них есть разумное и смертное живое существо, и потому в этом отношении говорится, что они единые и одно, [а именно] по виду. Но поскольку этот — Петр, а тот — Павел, — ибо это собственные имена индивидов под этим видом, — в этом отношении они двое, а не один, то есть разделенные, а не единые. Ибо совокупное и общее (κοινός καὶ καθόλου)[23] определение природы человека, хотя оно само по себе одно, но когда существует во многих подлежащих, становится многим, существующим в каждом полностью и частным образом, как определение судна у судостроителя, будучи одним, становится многим, когда оно существует во многих подлежащих. Таким же образом и теория в учителе, будучи одной по собственному определению, когда оказывается в обучаемых, вместе с ними умножается, целиком существуя в каждом. Кроме того, и печатка перстня одна, но, существуя во многих оттисках, целиком в каждом, она уже и есть и называется многим. Таким образом, многие суда, многие люди, многие оттиски и понятия многих учеников в индивидуумах и по числу множественны и в этом отношении раздельны и не соединены. По совокупному виду многие люди суть один, и многие суда одно, так же и понятия, и оттиски по тождеству изображения обладают единством. Таким образом все это в одном отношении множественно и раздельно, а в другом — соединено и одно. Но и в применении к непрерывным величинам мы часто пользуемся числом, говоря, например, кусок дерева в два локтя, но называем одно двумя только в возможности, а не в действительности, ибо в действительности есть только одно, а не два; а поскольку оно может, будучи разрезанным, стать двумя, постольку мы говорим, что это две вещи.

17. Таким образом, если существует две природы Христа, а не одна, и каждая диада, в качестве диады, будучи разделимой, в этом разделена и не едина, то две природы Христа также, в качестве природ, будут двумя, а не одной, в этой [диаде] разделены и не едины. Пожалуй, они были бы даже более разделенными, чем разделенные индивиды, принадлежащие к одному и тому же виду, такие как Павел и Петр. Ибо эти, хотя и разделены численно, тем не менее едины в общем виде, т. е. в определении человеческой природы[24], и опять же сверх того в общем роде, я имею в виду природу живого существа. Божественная и человеческая природа, однако, если бы они не пришли к единству составной природы, были бы разделены во всех отношениях, двойственность не была бы устранена составом; и они не были бы едины ни в общем роде, ни в [общем] виде. Ибо божественная природа в своем существовании превосходит все, что было ею приведено к существованию, даже если мы часто используем наши различные имена, когда называем ее «природой» и «сущностью». Следовательно, если мы провозгласили, что то, из чего произошел Христос, было объединено нераздельно и что сами природы были объединены, и это не понимается как произведенное в качестве неких привходящих, которые им присущи, то невозможно сказать, что то, что нераздельно едино есть два, так как диада — это раскол [ܣܕܝܩܘܬܐ[25), испытанный в предыдущем разделении из монады.

18. Итак, поскольку разделение полнее [ܡܫܡܠܝܬܐ)[26), чем двойственность, и тому, чему полнота (ܡܫܡܠܝܘܬܐ) не может быть предицирована [ܬܬܐܡܪ)[27), тем более часть не может быть предицирована (ܬܬܐܡܪ), тому, чему «цвет» не предицируется (ܡܬܐܡܪ), «белое» не предицируется (ܢܬܐܡܪ) также, и что не есть животное, тем более также не есть человек, тогда, если разделение природ не предицируется (ܡܬܐܡܪܐ) Христу, тем более двойственность природ также ему не предицируется (ܡܬܐܡܪܐ). Если у Христа не две природы, тем более они не многие, но если они и не две, и не многие, и все есть либо одно, либо два или многое, мы должны по необходимости утверждать, что существует одна природа Христа, состоящая из божества и человечества. Ибо, хотя многие способности, т. е. предикаты [сказуемые], как говорится, находятся в одном и том же [подлежащем], как, например, в огне есть тепло, яркость, краснота, легкость и тому подобное, все же все они едины, будучи в одном и том же подлежащем. И что примечательного в том, что они существуют во всем подлежащем, если многое есть одно? Ибо даже части нашего тела, хотя и являются многими в совокупности, составленной из всех их, когда едины, имеют результатом единое целое. И как они могут в таком случае не полагать единую природу Христа, объединенной в одну природу? Если две не стали одной в силу принципа единства (как многие части тела, которые произвели отдельную [одиночную] совокупность), и не оказались в одном и том же подлежащем, ином чем они (равно как в теле огня способности, которые образуют его), и там нет какого-либо источника их союза [единения], то они всегда разделены. Ибо, если они говорят, что один Христос произведен из них, мы уже сами сказали, какой ответ мы должны дать на это. Следовательно, это было продемонстрировано тем, что было сказано, что те, кто исповедует неразделенное единство природ, должны провозгласить, что одна составная природа произведена вследствие союза [единения] двух природ, потому что индивид, который составлен из них, — один, тот один, кого они также называют Христом (Arb. 4.16–18; Lang 2001, 186–189 (английский перевод); Sanda 1930, 16–19 (сирийский текст)).

В этом пассаже Филопон демонстрирует картину всеобщего определения сущего по его родам и видам, в которую он пытается вписать и δύο φύσεις в одной ипостаси халкидонитов, и уникальную μία φύσις севериан, но не находит им места. Однако нас интересует в первую очередь то место, которое занимает в этой цепи аргументов формулировка определения природы вещи, т. е. суждение, составляющее большую посылку силлогизма Леонтия в первом возражении CT.

Она обнаруживается в начале 18 параграфа, почти в самом конце всего рассуждения: обсуждая халкидонитскую формулу двуприродного существования, Филопон утверждает, что если «полнота [т. е. τελείωσις, совершенство — весь состав предикации] не может быть предицирована» чему-либо, «тем более и часть» этой полноты «не может быть предицирована» тому же, и приводит примеры: если «цвет» не может быть предицирован чему-то, «белый» тоже не может быть предицирован этому, и то, что не является живым существом, то не является и человеком, т. е. ни в порядке привходящего, ни в порядке сущности=природы, если род не предицируется некоему сущему, то и вид ему не предицируется.

Не трудно заметить, что данное суждение формально тождественно суждению в большой посылке аргумента Леонтия, поскольку в ней утверждается тождество определения в порядке сказывания об определяемом подлежащем. Филопон так же, как и Леонтий, указывает, что все содержание определения должно соответствовать определяемому сущему, только в этом случае мы можем сказать, что данное сущее принадлежит общей природе, определение которой тождественно его определению. Особенность формулировки Филопона, однако, состоит в том, что он специфицирует данную структуру в двух отношениях: 1) Филопон устанавливает эквивалентность между понятийной парой «полнота (совершенство) — части», т. е. все части состава определения и часть этого полного множества, как целое выражающего единство того, что предицируется под этим целым, и понятийной парой «род — виды», указывая на примеры, которые раскрывают данное в первой формулировке в общей форме содержание суждения, т. е. раскрывает смысл пары целое — части через другую понятийную пару рода и видов этого рода; при этом, 2) как это видно из двух его примеров, он имеет в виду не только предикацию определения (если не предицирован род — живое существо, то не будет предицирован и вид — человек), но и предикаты привходящего (если не будет предицирован род — цвет, то и не будет предицирован вид — белый).

В полном виде силлогизм Филопона, в который вписана данная формула определения природы вместе с импликацией родо-видовой определенности предикации привходящего, представляет собой опровержение и так же, как и у Леонтия, построен по второй фигуре, наиболее удобной в этом случае. Он выглядит следующим образом: «разделение полнее двойственности» (большая посылка) и тому, чему не может быть предицирована полнота (целое), не может быть предицирована часть; разделение не может быть предицировано Христу (малая посылка); следовательно, двойственность природ ему также не может быть предицирована (вывод).

Как мы видим, обсуждаемое нами суждение является дополнительным к большей посылке и выявляет правило вывода в данном силлогизме, т. е. общую форму отрицания содержания большей посылки для частного подлежащего в меньшей посылке, ровно так же, как это было и с содержательным дополнением к большей посылке силлогизма в первом предложении возражения Леонтия. Как таковое это суждение составляет положение, на котором эпистемологически держится вся структура силлогизма и это, как мы уже видели, положение Аристотеля о различии первой и второй сущности, подлежащего и его сказуемого определения, родо-видовое тождество которого подлежащему делает релевантным и, соответственно, возможным бытие сущего, которое оказывается на месте подлежащего. Однако в случае Леонтия мы имели дело всего лишь с общей формой частного отрицания соответствия этому исходному положению, которое в выводе давало невозможность бытия сущего, которое не соответствует данному критерию. Леонтию нужно было поэтому просто встроить частный пример божественной и человеческой природ в общую форму суждения об определении природы сущего в виде малой посылки и вывода силлогизма.

В случае силлогизма Филопона дело обстоит сложнее: 1) он вводит две описанные спецификации в формулировку данного положения, когда переводит полноту (совершенство) определения посредством пары целое-части в форму отношения рода и его видов, и дополняет предикацию подлежащему родо-видового деления под категорией сущности также родо-видовым делением привходящего; 2) полнота разделения, о которой говорится в большей посылке хотя и связана, точнее привязывается Филопоном к полноте (совершенству) определения, но смысл этой связи из самой формулировки не ясен. Но, видимо, Филопон говорит о полноте разделения в смысле указания на все определения всякой подпадающей под родо-видовое разделение сущего под категорией сущности индивидуальной вещи, и к тому же всего привходящего с его собственными классификациями. Это подтверждает и цепь аргументов, ведущая к формулировке большой и малой посылок силлогизма Филопона, очевидность которых для его оппонентов, в отличие от посылок силлогизма Леонтия, зависит от принятия ими этих предварительных доказательств.

В предыдущем рассуждении, в параграфе 16, Филопон уже показал, что всякое деление сущего есть различение (διακρίσεως) как реальное разделение (διαίρεσις), монады в диаде как под категорией сущности, так и привходящего. В этом качестве διακρίσεως является стандартным термином для описания процедуры разделения сущего у неоплатоников (см.: Lang 2001, 53–54). В конечном итоге такое разделение есть разделение на реальные единичные сущности, бытие которых демонстрирует их разделенность по числу в качестве единиц множества. Рода и виды придают им единство в том или ином отношении, как замысел судна в уме судостроителя в отношении к реальным судам, как теория в уме учителя в отношении к ее претворениям в мыслях учеников и как печать по отношению к ее оттискам, — везде мы имеем дело с присутсивем общего целиком в частном, однако по числу как индивиды в действительности все частные сущности разделены друг от друга.

В связи с этим Филопон указывает на смысл понятия числа в качестве числа действительного: даже если мы постоянно применяем число для деления непрерывных величин, например, когда говорим, что доска имеет длину в два локтя, тем не менее она является двумя только в возможности, пока ее не распилят, и в действительности она — одна вещь, так как число выражает принцип дискретного бытия разделенного друг от друга действительного сущего. Поэтому, делает вывод Филопон, с одной стороны, не бывает сущностей (природ=видов) которые не были бы разделены друг от друга, и соответственно этому не бывает индивидов=частных сущностей=частных природ, которые бы не были разделены друг от друга либо как индивидуальные сущности разных видов, либо как индивидуальные сущности одного вида (например, как Петр и Павел под видом человека).

По этой причине, как утверждает Филопон в параграфе 17, помещенные в порядок взаимосвязи родов, видов и индивидов, две природы Христа были бы совершенно разделены, он был бы разделен даже в большей мере, чем Петр и Павел, индивиды, разделенные под общим видом, ведь у человека и Бога нет ничего общего: их нельзя подвести под один вид или род, поскольку божественная природа в своем бытии превосходит все ею сотворенное, даже если мы частенько используем различные имена нашего языка, называя ее «природой» и «сущностью». Итак, разделение в порядке родов и видов Христу не может быть присуще: Бог и человек несоизмеримы родо-видовому делению.

И далее мы находим у Филопона загадочный пассаж: «Следовательно, если мы провозгласили, что то, из чего произошел Христос, было объединено нераздельно и что сами природы были объединены, и это не понимается как произведенное в качестве неких привходящих, которые им присущи, то невозможно сказать, что то, что нераздельно едино есть два, так как диада — это раскол, испытанный в предыдущем разделении из монады». Под единством по привхождению здесь, очевидно, понимается несторианская связь природ во Христе через отношение достоинства, образа и т. п. И если связь природ во Христе, как уже было показано, не такова, то для диады природ во Христе остается только раскол под немыслимым видовым определением на две единицы ипостасей. То есть разделение, о полноте всеобщности которого Филопон говорит следом, в рассматриваемом нами силлогизме, не есть «все» числа единичного сущего. Христос — это монада, которая не подвержена разделению в диаде.

Итак, разделение полнее двойственности, т. е. все разделения по родам и видам на единичное, включают и двойственность природ во Христе как разделение единичных природ, т. е. индивидов, из чего следует, что раз ему не предицируется разделение, то не предицируется и двойственность. И значит, если природ у Христа не множество и не две, то необходимо одна. Но тогда получается, что дополнительная посылка, которую мы обсуждаем, а именно: тому, чему не может быть предицирована полнота (целое), не может быть предицирована часть (с примерами человека и цвета), — выражая единство и всеобщность определения, а также и предикации всякого привходящего, т. е. являсь всего лишь разъяснением разделения монады в диаде с точки зрения концепта определения природы разделенных таким образом индивидов, т. е. формального правила онтологического и логического суждения, не релевантна по отношению к Христу. У его «одной природы» не может быть общего определения. Но тогда его определение имеет совершенно иной статус, нежели определение общее, как и его одна уникальная природа, то подлежащее, в которое попали две природы, из которых Христос был сложен. Но главный вопрос в том, на каком основании Филопон такое подлежащее считает реальным с точки зрения его мыслимости, указывая на то, что оно не вписано в полноту родо-видового разделения?

Прежде всего попытаемся разъяснить содержание схемы деления монады в диаде, набросанной Филопоном (причем и в порядке привходящего), а это как минимум в части деления под категорией сущности и есть аристотелевское различие на первую и вторую сущность. Для этого нам следует вернуться к комментариям Аммония и Филопона к цитировавшимся нами выше местам из «Категорий» Аристотеля, где он это различие приводит.

Оба они, и Аммоний, и Филопон, в первую очередь задаются вопросом о том, каков способ разделения (διαρέσεως), которым пользовался Аристотель, разделяя первую и вторую сущность. Всего есть три основных метода теоретического разделения вещей: 1) по роду и виду, 2) как целое и части, 3) в случае наличия омонимии в имени сущности. Ни один из них для разделения на первую и вторую сущности не подходит (Ammon. In Cat. 37.22–38.22; Philop. In Cat. 53.18–55.2).

1) Когда род разделяется на виды, низшие виды не включают все различия составляющие определения стоящих между ними и делимым родом видов; виды каждого уровня деления разделены через оппозицию (ἀντιδιαιρεθέντον) друг другу, и поэтому, например, человек не может включать определения лошади, а разумное живое существо не содержит неразумного, в то время как виды и тем более роды содержат в себе всех индивидов под ними.

2) Так же и в случае деления целого на части — мы не можем сказать, что одна часть руки — это рука, а другая часть руки — это палец, но скорее рука и нога части целого тела. В виду этого и в случае рода и видов, и в случае целого и частей вид и часть включают определение вышестоящего рода или целого, но не включают определений — находящихся в оппозиции к этим и виду, и этой части — видов и частей. Например, рука, как и палец — это тело, но для них нет единого определения, как и в случае видов одного рода. Напротив, у всех индивидов одного вида общие и определение, и видовое имя.

3) В случае разделения вещей по значениям омонимов, эти вещи также не содержат друг друга и у них нет общего в определениях (например, человек и его изображение, или собака — созвездие, философ (киник) и реальная собака), у них есть только общее имя, в отличие от первых сущностей одного вида, тождественных и по имени, и по определению.

В итоге в случае первых сущностей в отношении вторых мы имеем скорее не разделение, а просто порядок (τάξις), и, как дополняет запись лекций Аммония Филопон, это порядок взятых отдельно в перечислении вещей, как в случае перечисления частей речи, или когда сидящим друг за другом людям присваивают порядковые номера (Philop. In Cat. 54.31–55.2).

Таким образом, в совокупности первые сущности, т. е. реальные индивидуальные вещи, являют собой не потенциально делимое по числу непрерывное бытие некой одной вещи, но дискретное множество, представляющее некоторый порядок, в котором у каждого из них свое место, и их нельзя произвольно переставить местами в этом порядке, его не упразднив, как и числа в порядке исчисления. При этом у них может быть только одно определение, поскольку только определение обеспечивает их отличие друг от друга в структуре деления по родам и видам. Это такая субординированная структура, которая не предполагает смешения видовых понятий одного уровня, а следовательно, и индивидов под последним из них — уровнем последних видов, иначе она будет разрушена: как отдельно указывает Филопон, если мы уничтожим вид или род, то уничтожим всех индивидов под ним, если же мы уничтожим один из видов рода, все остальные сохранятся (Philop. In Cat. 53.24–30).

Но и напротив, поскольку первая и вторая сущность соотносятся только в порядке определения, из этого не следует, что все первые сущности в этот порядок попадают. Числовой порядок содержательно безотносителен порядку определения: сидеть друг за другом могут люди, их можно пронумеровать, но в этот порядок нумерации можно включить любые вещи. Чтобы пояснить природу ограниченности порядка родо-видового определения под категорией сущности привлечем еще один текст, а именно одно рассуждение Давида во введении к «Исагоге» Порфирия. Именно в комментариях к этому трактату в порядке обучения в неоплатонических школах обсуждались основные характеристики родо-видовых отношений. Текст комментария Давида наиболее сложен с точки зрения представления проблем и полон по сравнению с другими сохранившимися комментариями к «Исагоге».

Анализ разделения первой и второй сущности, по существу, выражает общее правило родо-видовой предикации: род необходимо сказывается о виде, начиная с первого начала деления и через все посредствующие звенья до определяемого вида, а вид и род сказываются об индивиде, также включая все означенную лестницу предикатов, но не наоборот, вид — о роде или индивид — о виде и роде. Данное правило в порядке обучения в неоплатонических школах впервые обсуждалось лекциях о «Исагоге» Порфирия и, соответственно, в комментариях к этому сочинению находится в конце раздела о понятии «вида». В этом месте «Исагоги» Порфирий, разъясняя данное правило, указывает что, то, что сказывается, может быть равно по объему содержания понятия тому, о чем оно сказывается (так, собственный признак лошади — ржание, поскольку относится только к ней, обратим с самим понятием лошади), либо больше его (так, живое существо, включающее все виды животного, больше по объему одного из этих видов — человека), но не наоборот (Porf. Isag. 6.25–8.6; ed. Busse 1887). Однако важно то, что оно касается не только категории сущности, но всего порядка родов и видов, в том числе и привходящего, выражая способ связи терминов в суждении, т. е. посылок силлогизма. Именно суждение обеспечивает форму сказывания (предикации), т. е. форму артикуляции сущего для различения истинности или ложности сказывания о нем, как в отношении того, что под категорией сущности, так и привходящего. Именно в суждении совершается контаменация пар «все — не все» (числовая всеобщность рода и вида), целое — части и род — виды, т. е. переход от общего к частному через констатацию тождества или различия определения или привходящих свойств в отношении численно различного, к которой прибегает в том числе и Филопон в рассмотренном нами силлогизме из 18 параграфа «Арбитра».

Вполне вероятно, что именно в александрийской философской школе рассмотрение правила предикации по родам и видам у Порфирия сразу же (до сложного обсуждения теории суждения в комментариях на «Об истолковании») ставится в контекст анализа доказательного силлогизма. Аммоний Александрийский начинает комментарий на указанное место «Исагоги» с заявления о том, что вышеприведенное рассуждение Порфирием прямо касается инструментария логической дисциплины, поскольку разъясняет основания ее предмета — доказательства, а именно правило построения любой посылки всякого силлогизма, т. е. способ связи подлежащего и сказуемого в суждении, и далее развивает свой анализ пассажа Порфирия уже исходя из данного понятийного контекста (Ammon. In Isag. 88.1–91.21, ed. Busse 1891). У Боэция, вероятно, опиравшегося на более раннюю школьную традицию, такого рода разъяснения отсутствуют. Текст записи лекций Аммония в этом месте явно не полон, но у Давида, мы находим более полное обсуждение проблемы (David In Isag. 165.20–172.20, ed. Busse 1904).

Прежде всего, в продолжение рассуждения, очень близкого по содержанию только что сжато пересказанному нами пассажу из комментария Аммония, Давид рассматривает мнимую апорию, возникающую на основе утверждения о том, что сущность как высший род может быть только сказуемым, ведь о сущности сказывается привходящее, а значит, оно может быть подлежащим. Давид поясняет, что категория сущности сказывается не о всех (πάντα) сущих вещах, но только о «всех» (πάντα), находящихся под ней, и поясняет это на имеющемся и у Порфирия сравнении рода и вида (а также последнего вида и индивидов под ним) с парой целого и части: высший род сущности есть только целое и «все», подчиненное ему, находится под ним, поэтому индивидуальные сущности принимают понятие сущности, поскольку они только части целого, а часть всегда есть часть чего-то другого (соответственно промежуточные виды являются целым по отношению к тому, что под ними и частью того, под чем они находятся). В свою очередь, привходящее также классифицируется по принципу рода и вида (как цвет и белое из примера Филопона) и также предицируется индивидуальным сущностям, как и рода и виды под категорией сущности, но только не в качестве определения; более того, качества даже могут выступать как составляющие сущность различия, т. е. предицироваться в родо-видовом порядке категории сущности, и при этом могут быть привходящим (как жар в огне есть сущностное определение, но для способного нагреться, но не имеющего этого качества в составе своей сущности тела — только привходящее свойство).

Действительная проблема, однако, состоит в том, что пара целого и части в отношении рода и вида (а также вида и индивида) употребляется не в собственном смысле, но только по подобию в высказывании. Сущность в смысле второй сущности и все общее, что она имеет подчиненное себе в родо-видовом порядке, может полностью проявляться в том, что ей подчинено (род в виде, а последний вид, как и род над ним вплоть до высшего рода сущности, в индивиде), и в этом и состоит смысл предикации по родам и видам, и по тем различиям, что их составляют (как жар в огне или разумность в человеке); но в собственном смысле целое не может проявляться в своих частях: так рука и нога как части целого тела не могут проявляться в голове. Иными словами, по сути, Давид говорит о том, что целое сказывается о категории сущности как высшем роде только по подобию, а значит, общая сущность вовсе не обязательно в своем порядке определяет все существующие индивиды.

Но то же самое касается и части по отношению к индивиду: часть не может принять характеристики целого, так, рука, будучи частью тела, не может принять определения ноги, головы и всех остальных частей тела, однако индивид, т. е. первая сущность определяется по своей сущности. Иными словами, рассуждение Давида предполагает, что индивид хотя и определяется по сущности, но из этого не следует, что всякий индивид является частью порядка родо-видового разделения сущности, поскольку он не часть целого.

Данная проблема количественной всеобщности определения под категорией сущности связана и с другой, более известной, благодаря самому Порфирию: это апория сущностных предикатов индивида. Поскольку Порфирий высказался так, что индивид составляется из собрания особенных свойств, которое не может быть тем же самым у других индивидов (Porf. Isag. 7.21–23), то между платониками и перипатетиками возник спор: ведь по форме определения сущности индивида она должна состоять из сущностных признаков, и получается, что подлежащее может состоять из привходящего, но тогда оно погибнет вместе с уничтожением этого привходящего. Со ссылкой на перипатетиков, т. е. не решая вопрос, Давид в итоге указывает: «плешивость Сократа мы называем и привходящим, и сущностью — привходящим по отношению к Сократу, поскольку он человек, и сущностью, поскольку она восполняет (συμπληροῖ) [сущность] Сократа; ибо плешивость — его сущность, и привходящее, поскольку она встречается и у других» (David In Isag. 169.12–15).

Иными словами, исходя из этого, можно сделать вывод, что Христос такая сущность или монада, свойства которой встречаются и у других, и в этом смысле они являются привходящими, но, но в отличие от Сократа, не для него, поскольку у Христа нет общего определения, в нем все они составляют его сущность и определение. Собственно с точки зрения собственного, закрепленного философской традицией, смысла концепта «определения» природы вещей так только и можно понять формулу — «одна составная (сложная) природа», или составное уникальное сущее.

5. Заключение

Таким образом, северианская позиция в интерпретации Иоанна Филопона дополняет взаимосвязь первой и второй сущностей значимыми исключениями уникальных сущих, монад, недоступных расколу в диаде. Христос с этой точки зрения в порядке предикации имеет определение, в котором всякое различие (свойство), которое в других вещах может оказаться как сущностным, так и привходящим, является сущностным. Соответственно, такая композиция свойств не встречается не в одном сущем, кроме него. В этом смысле для него отсутствует определение, которое является общим. Его определение совершенно индивидуально, оно по ту сторону всякой взаимосвязи первой и второй сущности. В то же время халкидонитское учение о двуприродном сущем с точки зрения Филопона нарушает онтологическую легитимность репрезентации этой взаимосвязи, поскольку приписывает Христу два разнородных общих определения одновременно. Трактовка бытия Христа сторонниками Халкидонского ороса неверна, хотя и следует правилу определения природы вещей, состоящему в подведении частных вещей под общее определения природы, и неверна постольку, поскольку ему следует. В ответ на это утверждение Леонтий Византийский, видимо, мог бы привести свое 6 возражение из трактата Capita Triginta contra Severum:

Если они говорят, что Христос из двух природ, но не говорят, что Христос — две природы, то они говорят, что Христос из этих, но не те. Тогда пусть они скажут, не считают ли они, что Христос из чего составлен, в том и существует? Ведь если те вещи, из которых Он составлен, не в Нем, то они, очевидно, или нигде или в ком-то другом. В ком же помимо Него? Кто это? — пусть они внятно растолкуют (CT 6, 316.9–14).

Список литературы

Aristoteles (1831) Aristotelis opera. Vol. 1–2. Aristoteles Graece ex recognitione Immanuelis Bekkeri. Ed. Academia Regia Borussica. Berolini: Apud Georgium Reimerum.

Brooks E. W., ed. (1916) A Collection of Letters of Severus of Antioch from Numerous Syriac Manuscripts. Edition and English translation. Paris: Brepols Pablishers (Patrologia Orientalis. Vol. 58 (12.2)).

Busse A., ed. (1887) Porphyrii Isagoge et In Aristotelis Categorias Commentarium. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. IV. Pars 3).

Busse A., ed. (1891) Ammonius in Porphyrii isagogen sive quinque voces. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. IV. Pars 3).

Busse A., ed. (1895) Ammonius in Aristotelis categorias commentaries. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. IV. Pars 4).

Busse A., ed. (1897) Ammonius in Aristotelis De interpretatione commentarius. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. IV. Pars 5).

Busse A., ed. (1898) Philoponi (olim Ammonii) In Aristotelis Categorias commentarium. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. XIII. Pars 1).

Busse A., ed. (1900) Eliae In Porphyrii Isagogen et Aristotelis Categorias commentaria. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. XVIII. Pars 1).

Busse A., ed. (1904) Davidis Prolegomena et in Porphyrii Isagogen commentarium. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. XVIII. Pars 2).

Daley B. E., ed. (2017) Leontius of Byzantium. Complete Works. Edition and English translation. Oxford: Oxford University Press (Oxford Early Christian Texts).

Diekamp F., hg. (1907) Doctrina Patrum de incarnatione Verbi. Ein grichiesches Florilegium aus des Wende des siebenten und achten Jahrhunderts. Münster in Westf: Aschendorffsche Verlagsbuchhandlung.

Gallay P., Jourion M., éds. (1974) Grégoire de Nazianze. Lettres Theologiques. Paris: Édition du Cerf (Sources Chretiennes. Vol. 208).

Grillmeier A., Hainthaler T. (1995) Christ in Christian Tradition. Vol. 2. From the Council of Chalcedon (451) to Gregory the Great (590–604). Part 2. The Church of Constantinople in the sixth century. Transl. by J. Cawte, P. Allen. London: Mowbray; Louisville, KY: WJK.

Hespel R., éd. (1969) Sévère d’Antioche. La polémique antijulianiste. II. B. L’Adversus Apologiam Juliani. Vol. 1: Édition critique du texte syriaque. Vol. 2: Traduction latine (Corpus Scriptorum Christianorum Orientalium. Vol. 301–302; Scriptores Syri. T. 126–127). Louvain: Peeters.

Kalbfleisch C., ed. (1907) Simplicii in Aristotelis Categorias Commentarium. Berlin: Reimer (Commentaria in Aristotelem Graeca. Vol. VIII).

Kotter B., hg. (1981) Johannes von Damaskos «Liber de haeresibus»Die Schriften des Johannes von Damaskos. Bd. IV: Liber dehaeresibusOpera polemica. Berlin; New York: Walter de Gruyter (Patristische Texte und Studien. Bd. 22). S. 19–67.

Lang U.-M. (2001) John Philoponus and controversies over Chalcedon in the six centuryA Study and Translation of the «Arbiter». Leuven: Peeters (Spicilegium sacrum Lovaniense. Études et documents. Fascicule 47).

Lebon J. (1909) Le monophysisme sévérien. Étude historique, littéraire et théologique de la résistance monophysite au concile de Chalcédoine jusqu’à la constitution de l’Église jacobite. Louvain: J. Van Linthout.

Lebon J., ed. (1938) Severi Antiocheni liber contra impium Grammaticum. Oratio prima et orationis secundae quae supersunt. Louvain: Peeters Publishers (Corpus Scriptorum Christianorum Orientalium. Vol. 111–112; Scriptores Syri. T. 58–59 (IV, 4)).

Lebon J., éd. (1949) Seueri Antiocheni orationes ad NephaliumEiusdem ac Sergii Grammatici epistulae mutuae. Vol. 1: Édition critique du texte syriaque. Vol. 2: Traduction latine. Louvain: Peeters Publishers & Booksellers (Corpus Scriptorum Christianorum Orientalium. Vol. 119–120; Scriptores Syri. T. 64–65).

Möller C. (1951) «Le chalcédonisme et le Neo-chalcédo-nisme». Das Konzil von Chalkedon. Geschichte und Gegenwart. Im Auftrag der Theologischen Fakultät S. J. Sankt Georgen Frankfurt-am-Main. Hrsg. von A. Grillmeier und H. Bacht. Bd. 1: Der Glaube von Chalkedon. Würzburg: Echter–Verlag. S. 637–720.

Sanda A., ed. (1930) Opuscula monophysitica Ioannis Philoponi. Ed. Syriac text with Latin transl. Beirut: Typographia Catholica PP. Soc. Jesu.

Torrance I. R. (1988) Christology after Chalcedon. Severus of Antioch and Sergius Monophysite. Norwich: Canterbury Press.

Давыденков О. (2007) Христологическая система Севира Антиохийского: Догматический анализ. М: Изд-во ПСТГУ.

Давыденков О. (2008) «“Воипостасная сущность” в богословии Иоанна Грамматика». Вестник ПСТГУ. Серия I: Богословие. Философия. Вып. 2 (22). С. 7–13.

Иоанн Дамаскин (2002) Творения преподобного Иоанна ДамаскинаИсточник знания. Пер. Д. Е. Афиногенова, А. А. Бронзова, А. И. Сагарды, Н. И. Сагарды. М.: Индрик (Святоотеческое наследие. Т. 5).

Ноговицин О. Н. (2020а) «“Антропологическая парадигма” и парадигматический метод: частная и общая природы в трактате Леонтия Византийского Contra Nestorianos et Eutychianos и школьная неплатоническая философия (I)». Платоновские исследования. Вып. 12 (1) С. 190–213.

Ноговицин О. Н. (2020б) «“Антропологическая парадигма” и парадигматический метод: частная и общая природы в трактате Леонтия Византийского Contra Nestorianos et Eutychianos и школьная неплатоническая философия (II)». Платоновские исследования. Вып. 13 (2). С. 174–208.

Ноговицин О. Н. (2021) «“Антропологическая парадигма” и парадигматический метод: частная и общая природы в трактате Леонтия Византийского Contra Nestorianos et Eutychianos и школьная неплатоническая философия (III)». Платоновские исследования. Вып. 14 (1) (в печати).

Щукин Т. А. (2009) «Севир Антиохийский». Антология восточно-христианской богословской мысли. Ортодоксия и гетеродоксия. В 2 т. Т. 2. М.: Никея; СПб.: Изд-во РХГА (Smaragdos Philocalias; Византийская философия. Т. 5). С. 623–644.

Щукин Т. А., Ноговицин О. Н. (2019) «Леонтий Византийский и его трактат “Опровержение силлогизмов Севира”». ESSE: Философские и теологические исследования. Т. 4. № 2. С. 159–184.


* Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ в рамках научного проекта №19-011-00778 «Леонтий Византийский и патристическая традиция».

[1] См. также: Давыденков 2007, 119.

[2] Цит. с небольшими изменениями по рус. пер.: Иоанн Дамаскин 2002, 145.

[3] Вполне вероятно, что уже Севир представлял свою идею о подобной дифференциации богословского языка от триадологии к христологии, как следствие самого события Воплощения и требование, которое оно несет, взывая к перемене ума христиан в понимании богословских истин. Так, в этом смысле трактует о. Олег Давыденков фрагмент третьего письма Севира к игумену Иоанну, известный первым упоминанием сочинений Псевдо-Дионисия (Давыденков 2007, 84), где Севир прямо заявляет, что вместе с актом Воплощения в богословском языке значения имен полностью изменяются при переходе от тайны «богословия» (триадология) к тайне божественной ойкономии (христология) и применительно к описанию Воплощения «природа» и «ипостась» в отношении друг друга принимают новые значения. Приведем текст этого фрагмента: «По словам Дионисия Ареопагита, ”поскольку после того как Бог стал мужем, Он явил нам некую новую богомужнюю энергию”, мы мыслили и мыслим единую и сложную [природу], которая не может нами мыслиться иначе, поскольку для нее всякая двоица нелепость. Мы также исповедуем ставшего мужем Бога новым образом (καινοπρεπῶς) явившим эту единую природу и богомужнюю ипостась (μίαν φύσιν καὶ ὑπόστασιν θεανδρικήν), как и единую природу Бога Слова воплощенную. Ибо определение боговоплощения, обновляя природы, вместе с ними обновляет и именования (ὁ γὰρ τῆς οἰκονομίας λόγοςκαινοτομήσας τὰς φύσεις συνεκαινοτόμησεν αὐταῖς καὶ τὰς προσηγορίας). Итак, поскольку един Христос, единой, поскольку принадлежит Ему единому, природой и ипостасью и сложной энергией «на горе высокой» (Иез. 20, 40) именуемое, взойдя, мы будем провозглашать, анафематствуя также всех тех, кто в Нем исповедует двоицу природ и энергий после соединения» (Sev. Ant. Ep. 3 ad Johannem abbatem / Doctrina Patrum 41.XXIV–XXV; Diekamp 1907, 309–310). Текст этот содержит концепт перемены имен как дополнительный момент к истине исповедуемого догмата, прямо вытекающего из акта Воплощения и явления Христом «новой богомужней энергии». Что данная трактовка этого концепта стала одним из идеологических лозунгов и общих мест в полемике севериан против своих оппонентов, свидетельствует то, что Леонтий Византийский включил заявление об этом в качестве одного из возражений его оппонента-монофизита в свой трактат «Опровержения силлогизмов Севира» (Solutio argumentorum a Severe objectorum — далее: Solutio): «Общеизвестно, что ипостась и природа или сущность, в Троице не тождественны. Однако они тождественны в Боговоплошении. Ибо если новизна таинства обновила природы, как сказал божественный Григорий, то она должна, я полагаю, обновить и имена (προσηγορίας), чтобы, по его мнению, применительно к обоим случаям понятие и определение (λόγον καὶ ὅρον) подходило к каждому из них» (Solutio 3, 276.22–27) (Здесь и далее все ссылки на сочинения Леонтия Византийского даются по критическому изданию Брайана Дэйли: Daily 2017; рус. пер. в цитатах, иногда с небольшими изменениями, Тимура Щукина). Далее мы обсуждаем ответ Леонтия на это возражение.

[4] См. соответствующие важные высказывания Севира в полемике с Юлианом: Sev. Ant. Adv. Apol. Jul. 19, 21 (Hespel 1969, 281, 292 (сирийский текст) / 247, 256–257 (латинский перевод)). В полемике Сергием Грамматиком критике Севиром понятия единства Христа «по сущности» посвящено его третье письмо Сергию, см.: Lebon 1949, 157–177 (сирийский текст) / 120–136 (латинский перевод). См. также: Torrance 1989, 42–49, 135–139.

[5] Образцовый текст, в котором Севир дает определение понятия сущности, вписывая его в контекст определения понятий природы и ипостаси, это, к сожалению, сохранившееся только фрагментарно первое письмо к Марону, причем, судя по началу первого фрагмента, в нем не достает рассуждения о взаимосвязи понятий сущности и ипостаси: «…Достаточно, я думаю, было сказано о сущности и ипостаси. Но имя “природа” иногда ставится на место сущности, а иногда на место ипостаси. Ибо даже целый человеческий род мы в общем смысле называем природой, как например: “Всякая природа зверей и птиц, пресмыкающихся и морских животных укрощается и укрощено природой человеческой” (Иак. 3:7). С другой стороны, мы говорим об одной природе в связи с отдельным человеком, как то Павлом, или Петром, или тем же Иаковом. Следовательно, там, где мы именуем все человечество единой природой, мы используем имя “природа” в родовом смысле вместо «сущности», однако там, где мы говорим, что существует единая природа Павла, имя «природа» употребляется вместо “единичной ипостаси”. Так, мы называем Святую Троицу единой природой, употребляя термин “природа” вместо “сущности” — термина, означающего род… Но когда мы говорим: “Единая природа Бога-Слова воплощенная” …мы используем термин “природа” вместо термина “нечто единичное”, обозначая единую ипостась самого Слова, подобно тому как мы обозначаем ипостась Петра, или Павла, или любого другого отдельного человека. Следовательно, также когда мы говорим: “Единая природа, которая стала воплощенной”, мы не настаиваем на таком словоупотреблении, но после прибавления “единая природа Слова” ясно обозначает единую ипостась» (Sev. Ant. Ep. 6; Brooks 1919, 26–28; рус. пер.: Щукин 2009, 641).

[6] О формуле Севира, ее происхождении и значении в его христологическом учении: Lebon 1909, 370–412; Давыденков 2007, 94–102.

[7] См. наиболее развернутую формулировку этого аргумента: Sev. Ant. C. imp. Gram., Or. II.19 (Lebon 1938, 172–175 (сирийский текст) / 134–137 (латинский перевод); рус. пер. с лат.: Давыденков 2007, 292–294.

[8] Об Иоанне Грамматике и его полемике с Севиром см. подробнее: Grillmeier, Hainthaler 1995, 52–79; Давыденков 2007, 74–84; Давыденков 2008.

[9] См., например: Möller 1951, 638–639.

[10] Здесь и далее, опираясь на сохранившиеся тексты комментариев, мы будем, по возможности, обращаться к современным Леонтию авторам. Отметим, что другой ученик Аммония, Симпликий, в своем комментарии на это место старается буквальным образом использовать язык Аристотеля и употребляет в значении определения λόγος (Simpl. In Cat. 86.14–15, ed. Kalbfleisch 1907).

[11] Поздние комментаторы в начальном курсе философии «Определения философии», который предшествовал в качестве введения комментариям на «Исагогу» Порфирия и, вероятно, впервые появляется как часть такого комментария у Аммония, дают в той или иной мере развернутое пояснение основным понятиям, связанным с понятием определения. Фактически в этих текстах мы обнаруживаем краткий итог проведенной комментаторами работы по прояснению языка Аристотеля, который употреблял в значении определения и λόγος, и ὄρος, и ὁρισμός. Так, следуя смыслам его словоупотребления, Давид различает определение в собственном смысле — ὁρισμός и установление — ὄρος, которые соотносятся как частное и общее в том смысле, что ὁρισμός всегда выражает только общее для разных индивидов, выявляющее природу вещи определение, в то время как ὄρος выявляет и определение, и структуру суждения о вещи, т. е. состав любой посылки силлогизма. Как таковой ὄρος есть термин, или граница, в суждении и соотносится в нем по области значения с другим термином, другим ὄρος: ὄρος — это то, на что разлагается, разграничивается, суждение, и в этом смысле термины суждения есть установления, задающие границы высказываемого в суждении (David Prol. phil. 13.7–24; ed. Busse 1904). Давид в связи с этим ссылается на место из начала «Первой аналитики», где Аристотель утверждает: «термином я называю то, на что разлагается посылка, т. е. то, что сказывается, и то, о чем оно сказывается, с присоединением [глагола] “быть” или “не быть”» (Arist. Anal. Prior. I.1, 24b16–18) (David Prol. phil. 13.19–20). И Давид, и Элий также указывают на взаимосвязь λόγος, ὁρισμός и ὄνομα. Определение (ὁρισμός) есть краткое слово (или речь) (λόγος σύντομος), которое, как и имя (ὄνομα), выявляет (или определяет) природу вещи. Однако имя делает это в одном слове, а определение при помощи нескольких. В этом смысле определение дает возможность получить дифференцированное представление о том, что есть вещь, т. е. представить порядок понятий, или на языке комментаторов — рода и составляющих вид различий, которые, выявляя содержание понятия о сущности вещи, собственно, и составляют определение. Например, имя «человек», полностью выражает то, что мыслится в философском определении вещи, т. е. бытие живого существа разумного, смертного, способного к рассуждению и восприимчивого к науке. В этом смысле определение, по существу, определяет имя, в котором определение только подразумевается, но не эксплицировано научным образом (David Prol. phil. 11.16–12.18; более краткий вариант рассуждения: Elias Prol. phil. 4.5–12; ed. Busse 1900). Давид указывает также на то, что определение названо λόγος σύντομος, чтобы отличить его от λόγος в обычном значении речи ритора или повествования (David Prol. phil. 12.9–11). Отметим, что Леонтий Византийский в своих христологических трактатах постоянно использует для понятия определения как λόγος, так и ὄρος, и никогда ὁρισμός. Источник этой лексической привычки неясен, но тот же Давид отмечает, что очень часто ὁρισμός называют ὄρος, используя общность наименования, так же как и человека называют живым существом по родовому имени, т. е. вместо «вида» употребляют «род» (David Prol. phil. 13.24–26). Памятуя склонность Севира, как, отметим, также и других церковных авторов, замещать вид родовым именем (это в отдельных местах характерно в том числе и для Леонтия), видимо, следуя корневому значению γένος как совокупности индивидов родственного происхождения, вероятно, и широкое использование ὄρος как определения характерная черта словоупотребления писателей, непосредственно не принадлежавших философской школьной традиции, но использовавших ее инструментарий. Давид, представлявший поколение учеников тех, кто были учениками Аммония, вероятно, просто фиксирует эту особенность богословско-философского языка своей эпохи.

[12] Наиболее полное для VI в. изложение школьной неоплатонической теории имени см. в первых 5 главах комментария на «Об истолковании» Аммония Александрийского (ed. Busse 1897).

[13] Подробнее о формуле, ее происхождении и истолкованиях в полемике Севира и халкидонитов см.: Lebon 1909, 300–333; Давыденков 2007, 102–108.

[14] О длящемся и по сей день едва ли не с самого начала выделения из «Леонтиевского корпуса» аутентичных сочинений Леонтия Византийского споре о том, следует ли понимать божество и человечество во Христе в трактатах Леонтия как индивиды или общие природы см.: Щукин, Ноговицин 2019, 173–185.

[15] Дэйли переводит κοινὸς ὁ λόγος как common name (Daily 2017, 315). Однако, как можно было убедиться из нашего предшествующего рассуждения, такой перевод совершенно не отражает ни смысла, ни понятийной лексики оригинала. Это видно даже из обширной приведенной нами выше цитаты из Solutio (Solutio 3, 276.28–278.2, 278.16–280.5), в которую мы включили все варианты словоупотребления, принятого Леонтием для терминов. В своих христологических трактатах, связанных с понятийным анализом, он строго следует философскому словоупотреблению и использует для общего имени сущности и индивидов под ней не λόγος, а ὄνομα, в то время как для определения по сущности либо λόγος, либо ὄρος (в отдельных местах трактата «Против несториан и евтихиан» (Contra Nestorianos et Eutychianos — далее: CNE) и Solutio λόγος как более широкое по спектру значений слово означает помимо предикации сущностных различий, также и предикацию ипостасных свойств, но обязательно в противоположность ὄρος, которое принимает в этих случаях более узкое значение определения по сущности, см.: CNE 2, 138.18–19; CNE 5, 152.11–14; Solutio 8, 308.13–310.4). В CT Леонтий также многократно использует для обозначения определения как λόγος, так и ὄρος. Полную сводку мест употребления в CNE и Solutio λόγος и ὄρος в значении определения см. в комм. 5 к переводу CT на русский язык в настоящем томе журнала, с.

[16] Подробный анализ положительного учения Леонтия Византийского, представленного в CNE см. в нашей статье об антропологической парадигме в CNE и парадигматическом методе доказательства в школьной неоплатонической философии: Ноговицин 2020а; Ноговицин 2020б; Ноговицин 2021 (в печати).

[17] Greg. Naz. Ep. 101 (Ad Cledonium) 19–21 (Gallay, Jourion 1974, 44, 46).

[18] С одной стороны, здесь Леонтий только толкует слова Григория и ясно, что «противоположное» (ἔμπαλιν) у Григория означает полное противопоставление, коль скоро речь идет о разнице между соотношением индивидов под общей сущность и соотношением сущностей в одном индивиде. С другой — обиходный смысл ἔμπαλιν (противолежание, полный разворот, противоположность) указывает на возможность его пояснения через ἀντιστροφή: эти слова контекстуально совпадают по значению, разница в том, что первое в письменной практике античности принадлежало литературному дискурсу, а второе широко использовалось в философии, в том числе в логике. Однако ἀντιστροφή не имело отчетливо закрепленного типологического значения в перипатетической школе и, соответственно, у комментаторов, и, в частности, не вошло в типологию противолежащих (ἀντικείμενα) и словарь с нею связанный у Аристотеля (см. 10 главу «Категорий» Аристотеля). Учитывая, что ἀντιστροφή не имело какого-либо специального значения в богословской литературе, Леонтий, вероятно, просто дает здесь перевод с обыденного, свойственного литературе и грамматическим и риторическим примерам, языка Григория на философский, выбрав точно соответствующее ἔμπαλιν слово, но с относительно широким спектром значений с точки зрения закрепления в словаре терминов философии.

[19] В этой статье мы непосредственно не касаемся вопроса о природе уникальных сущих, природ, имеющих один экземпляр, обсуждавшийся в перипатетической и неоплатонической комментаторской традиции, и отношение к этой полемике Иоанна Филопона.

[20] Благодарю В. М. Лурье за сверку русского перевода с английского перевода У. Ланга с сирийским оригиналом, а также за помощь в установлении аналогов в греческом терминов сирийского перевода.

[21] Конъюнктура У. Ланга (Lang 2001, 53–54, 227). Самое начало параграфа сохранилось в менее полной, чем сирийский перевод, греческой версии в Panoplia Dogmatica Никиты Хониата вместе с другими немногочисленными фрагментами, см. 6 фр. в критическом издании Ланга: Lang 2001, 227.

[22] В греческом κατὰ τὸν κοινὸν λόγον τῆς φύσεως. В данном контексте λόγον очевидно означает определение поскольку выражает общее определение человека по отношению к индивидам под ним.

[23] κοινός καὶ καθόλου — формула встречающаяся в богословских текстах эпохи, означает совокупность индивидов под видом и общность определения по роду и виду — отсюда двойная связка слов, хотя κοινός может употребляться и синонимично καθόλου. С этого места и до конца параграфа греческий текст сохранился у Иоанна Дамаскина.

[24] В греческом оригинале предположительно: κατἀ τὸν λόγον τῆς ἀνθρωπικῆς φύσεως

[25] В греческом оригинале предположительно: σχίσμα

[26] Этим словом сирийский переводчик мог передать πλήρωμα или τελείωσις (полнота, совершенство). Из контекста, поскольку речь идет о предикации определения и родов и видов привходящего, здесь, вероятнее всего, в оригинале Филопона стояло греческое τελείωσις, означая совершенство предикации либо по определению, либо по привходящему. В комментаторской традиции совершенство определения связано с полной обратимостью содержания определения его предмету, т. е. сказуемого подлежащему, см. подробное обсуждение совершенного и несовершенного определения у Давида: David Prol. phil. 19.9–20.23.

[27] Здесь и во всем предложении в греческом должны были быть вариативные формы глагола κατηγορεῖται, означающий в комментаторской традиции — сказывать (предицировать), и часто специально указывающий на предикацию определения.

Г.В.Ф. Гегель. Ранние фрагменты о религии

Г. В. Ф. ГЕГЕЛЬ

Ранние фрагменты о религии*

Позитивной называется вера…[1]

Позитивной называется вера, в которой практическое имеется теоретически — изначально субъективное лишь как нечто объективное, религия выдвигает представления о чем-то объективном, которое не может стать субъективным, в качестве принципа жизни и действий. Практическая деятельность действует свободно, без соединения противоположного, без того чтобы определяться им — она не привносит единство в данное многообразное, а есть само единство[2] — лишь спасает себя от многообразного противоположного, в отношении практической способности всегда остающегося бессвязным, практическое единство утверждает себя посредством того, что противоположное полностью снимается.

Все моральные заповеди суть требования утверждать это единство наперекор влечениям; они различны лишь потому, что они направлены против различных влечений — это единство представлено —

Что такое: понятие моральности?

У моральных понятий нет объектов в том смысле, в котором имеют объекты теоретические понятия. Объект первых это всегда Я; объект вторых это всегда не-Я — Объект морального понятия есть некоторое определение Я, которое, чтобы стать понятием, чтобы мочь стать познанным, чтобы стать объектом, противополагается Я определенным иначе, рассматривается не как акциденция Я, исключается из определения Я, которое сейчас познает, — понятие есть рефлексированная деятельность; Моральное понятие, возникшее не таким образом, понятие без деятельности есть позитивное понятие; но оно в то же время должно стать практическим; оно есть лишь нечто познанное, данное, нечто объективное и приобретает свою власть, свою силу, свою действенность лишь посредством почитания или устрашающего объекта, который уничтожил бы нас, который торжествовал бы над нами, если бы в этих понятиях нам не был открыт путь к этому объекту, к надежде на пощаду, если бы посредством этого не было возможно согласие.

Позитивное моральное понятие может потерять этот характер позитивности, если деятельность, которую оно выражает, сама будет развиваться и обретет силу — но то, что обычно называют позитивным, таково, что оно есть не рефлексированная деятельность нас самих, а нечто объективное и никогда не сможет отказаться от этого свойства.

Хотя моральное тоже может стать объективным, тем что оно представляется и понимается, однако сознание всегда связано с тем, или может быть сразу же произведено тем, что объект познания есть мы сами, наша собственная свободная сила и деятельность. Моральное и объективное в обычном смысле друг другу ровно противоположны.

Бесконечный объект, его способ действия для способности познания также позитивны; чудеса, откровения, явления

В созерцании не должно быть дано целое, способность познания должна отказаться от того, чтобы воображать законы своей сущности отчасти некоторым целым — знать страдательность, и равное количество деятельности не должно быть ей дано в явлении, и он [человек] никогда не должен мыслить себя в созерцании как такое целое — деятельность[,] причина[,] должна быть чем-то неизвестным, один член чередования не объект, не не-Я, а также и не Я, не так, как при воздействии человека, где один член есть Я.

Сущность практического Я состоит в превышении практической деятельностью действительного и в требовании, чтобы объективная деятельность была равна бесконечной[3] — практическая вера есть вера в этот идеал — вера позитивна, если даны как это превышение, так и требование равенства — это требование может быть дано только посредством властного, господствующего над нами объекта[,] авторитета; но он и его способ действий не может быть понят нами, ведь если мы его понимаем, то он был бы определен нами — его способы воздействия должны быть для нас чудесами, невозможными для нас, т. е. они предполагают деятельность, которую мы не познаем как деятельность Я — этим они отличаются от действий, которые мы познаем как действия свободных существ, что это действия Я —

При моральной цели, приписываемой нами провидению Божества, мы не рефлексируем о его существе[,] в иных отношениях не известном нам, а судим здесь о том, что его деятельность постольку есть деятельность Я.

Религия…[4]

Религия

Некоторая религия

Основать некоторую религию

Другой полюс тому, чтобы зависеть от объекта, — страшиться объектов, бегство от них, страх перед соединением[,] высшая субъективность.

Объективно

1 действительное, в пространстве

2) внутренние определения объективны, с осознанием того, что они суть внутренние определения

3) внутренние определения, без осознания того, что они суть внутренние определения

Религия есть свободное почитание Божества. Лишь субъективная религия без способности воображения — есть порядочность —

Понимать значит господствовать

Оживлять объекты означает делать из них Богов.

Рассматривать ручей в том отношении, что он, согласно законам тяжести, должен устремляться в низину и ограничен и стеснен руслом и берегами, это означает понимать его — придавать ему душу, принимать в нем участие как в равном себе, любить его — означает делать из него Бога. — Но потому что ручей, дерево в то же время есть объект, который может быть подчинен голой необходимости, как и обожествленные люди отличаются от состояния, в котором они были лишь людьми, то они суть лишь полубоги, не Вечные Необходимые. Там, где субъект и объект — или свобода и природа мыслятся соединенными таким образом, что природа есть свобода, что субъект и объект неразделимы, там есть Божественное — такой идеал есть объект любой религии. Божество есть одновременно субъект и объект, о нем нельзя сказать, что оно есть субъект в противоположность объектам или что оно имеет объекты —

Теоретические синтезы целиком объекту целиком противополагают субъект — практическая деятельность уничтожает объект и полностью субъективна — одно с объектом мы есть только лишь в любви, здесь нет господства и подчинения — способность воображения делает эту любовь сущностью, она есть Божество; разделенный человек имеет тогда благоговение, почтение перед ней — согласной в себе любовью; это вызывает у него нечистую совесть — осознание разломанности[,] страх — перед ней.

Это соединение можно назвать соединением субъекта и объекта, свободы и природы, действительного и возможного — Если субъект сохраняет форму субъекта, объект форму объекта, — природа все еще природа, то соединение не наступило — субъект[,] свободное существо есть могущественное. А объект[,] природа [—] подчиненное

В старые времена Боги ходили меж людей; чем более возрастало разделение, удаленность, тем более и Боги отделялись от людей, вместо этого они получали больше жертв, фимиама и поклонения — их больше боялись, пока разделение не стало настолько глубоким, что соединение может происходить лишь посредством насилия. Любовь может — иметь место лишь по отношению к равному, к зеркалу, к эху нашего существа.

Вера есть тот способ…[5]

Вера есть тот способ, каким соединенное, посредством которого соединена антиномия, имеется в нашем представлении. Соединение есть деятельность; эта деятельность, рефлексированная как объект[,] есть то, во что верят. Чтобы быть объединяемыми, члены антиномии должны чувствоваться или быть познаны как противоречащие, их отношение друг к другу — как антиномия; но противоречащее может быть познано как противоречащее лишь посредством того, что оно уже соединено; соединение есть масштаб, с помощью которого происходит сравнение, с помощью которого противоположные являются как таковые, как неудовлетворительные. Если же теперь будет показано, что противоположные[,] ограниченные как таковые[,] не могут сохраняться, что они должны себя снять, что они, следовательно, для своей возможности предполагают соединение (соединение предполагается уже для того, чтобы было возможно показать, что они суть противоположные), то тем самым доказано, что они должны быть соединены, что должно быть соединение. Но само соединение, что оно éсть, тем самым не доказано, а есть лишь вера в тот способ, каким имеется представление о нем; и не может быть доказано, ведь противоположные зависимы, соединение в отношении к ним — независимое; а доказывать означает [показывать] зависимость; разумеется, независимое в отношении к этим противоположным в другом отношении опять-таки может быть некоторым зависимым противоположным; и тогда вновь нужно продвигаться к новому соединению, которое сейчас есть опять-таки то, во что верят.

Соединение и бытие имеют одинаковое значение; в каждом предложении связка «есть» выражает соединение субъекта и предиката — бытие; в бытие можно лишь верить[6]; вера предполагает бытие; следовательно, будет противоречием сказать, что для того, чтобы поверить, нужно сначала убедиться в бытии; Эта независимость, абсолютность бытия есть то, на чем спотыкаются; это, пожалуй, должно быть, но посредством того, что оно есть, в силу этого оно, якобы, не есть для нас; бытие должно мочь быть чем-то просто отдельным от нас, в котором не содержится необходимости того, чтобы мы вступали с ним в отношение; в какой мере может быть нечто, для которого все же было бы возможно, чтобы мы в него не верили? Т. е. это нечто возможное, мыслимое, в которое мы все же не верим, т. е. которое в силу этого все же не необходимо — Из мыслимости бытие не следует; оно, правда, постольку есть как мыслимое; но мыслимое есть отделенное, противоположное мыслящему; оно не есть сущее. Недоразумение может произойти лишь из-за того, что есть различные виды соединения, бытия[,] и, следовательно, что можно сказать поэтому: нечто есть, но в силу этого не необходимо, чтобы я в него верил — в силу этого с одним видом бытия ему не достается другой вид бытия; далее, вера есть не бытие, а рефлексированное бытие; также и поэтому можно сказать, что это что-то есть, и все же в силу этого не должно быть рефлексировано, стать осознанным. В то, что есть, верить не необходимо, но то, во что верят, должно быть. Теперь мыслимое как отделенное должно быть соединено[,] и лишь затем в него можно верить; мысль есть соединение и верит; но еще [—] не в мыслимое.

Разделенное находит себе соединение лишь в Одном бытии; ведь различное бытие в Одном отношении предполагало бы природу, которая также и не была бы природой, следовательно, предполагала бы противоречие; соединение в том же самом отношении могло бы также и не быть соединением; позитивная же вера такова, что вместо единственно возможного соединения выдвигает другое; вместо единственно возможного бытия полагает другое бытие; которая, следовательно, объединяет противоположные таким образом, что они хотя и соединены, но не полностью, т. е. не соединены в том отношении, в котором они должны быть соединены

В позитивной религии всякое соединение должно быть чем-то данным; то, что дано, того не имеют прежде, чем его воспримут; и после восприятия оно должно быть способно отчасти оставаться чем-то данным; однако же нечто данное поэтому есть не что иное, как что-то противоположенное, и потому соединение было бы чем-то противоположенным, и именно поскольку это соединено, что противоречиво. Это противоречие проистекает из заблуждения, ведь неполноценные виды соединения, которые в другом отношении еще противоположны, несовершенное бытие [принимается] за бытие, совершенное в том отношении, в котором должно произойти соединение, и один вид бытия путают с другим. Различные виды бытия суть более совершенные или менее совершенные соединения. В каждом соединении есть определение и определяемость, которые суть одно; однако в позитивной религии определяющее, поскольку оно определяет, также должно быть определенным; его действие должно быть не деятельностью, а страданием; определяющее, посредством того, что оно страдает, есть, однако, также и нечто соединенное; в этом соединении действующее могло быть деятельно; но это — более низкий вид соединения; ведь в действии, проистекающем из позитивной веры, само это соединенное вновь есть нечто противоположное, определяющее свое противоположное, и здесь есть лишь неполноценное соединение, ведь оба остаются противоположными, одно — определяющим, другое — определенным; и само определяющее есть как деятельное, но форма деятельности определена посредством чего-то другого; это означает быть данным, деятельное, поскольку оно деятельно, должно быть определенным; определяющее деятельность должно быть как нечто сущее, прежде должно быть соединено, если также и в этом соединении определяющее должно быть определенным, то оно было определено чем-то другим и т. д. Верующий позитивно должен бы быть чем-то просто пассивным, абсолютно определенным, что противоречиво. — Поэтому все позитивные религии полагают более или менее узкие пределы, которыми они ограничивают деятельность, они соглашаются на некоторые соединения; например, созерцание, они признают за человеком некоторое бытие, например, что он есть видящее, слышащее — движущее, деятельное, но пустой деятельностью, в каждой определенной деятельности деятельное не определяет, а есть, поскольку деятельно, определенным образом деятельное.

Определяющее есть власть, посредством которой деятельность получает свою направленность[,] свою форму; даже если верят и действуют, опираясь на доверие — доверие есть тождество лица, воли, идеала, в различии случайности — Если я здесь, где я не есть он, а он не есть я, и я верю ему и действую согласно ему, то я определен, он есть власть надо мной[,] и я отношусь к нему позитивно.

Позитивная вера требует веры во что-то, что не есть — то, что не есть, может или становиться — или вовсе не становиться[,] — то, что есть определенное, постольку не есть сущее, а так как в него нужно верить, то оно все же должно быть сущим. Власть чувствуется, по отношению к ней страдательны, и она есть не в этом чувстве, а в разделении чувства, в котором страдательное, которое таким образом есть объект, противоположно причиняющему страдание (которое постольку есть субъект).

Всякая позитивная религия исходит из чего-то противоположного, того, что не есть мы и чем мы должны быть; она выдвигает идеал перед его бытием; чтобы в него можно было верить, должна быть власть — В позитивной религии сущее[,] соединение[,] есть лишь представление[,] мыслимое[,] — я верю, что это есть, означает, что я верю в представление, я верю, что представляю себе нечто[,] — я верю в нечто веруемое (кантовское Божество)[7] [,] кантовская философия — позитивная религия (Божество[,] священная Воля, человек, абсолютное отрицание; соединено в представлении — представления соединены — Соединенное представление есть мысль, но мыслимое не есть сущее —

Во времена, когда Иисус…[8]

Во времена, когда Иисус выступил среди иудейской нации, она находилась в состоянии, которое является условием раньше или позже наступающей революции и всегда имеет один и тот же характер. Когда дух отступил от своего состояния, закрепленного законами, и в силу своего изменения больше не согласен с ними, начинаются поиски, стремление к чему-то иному, которое чуть ли не каждый находит в чем-то ином, из чего возникает множество формаций, способов жизни, притязаний, потребностей, которые, если они все больше расходятся, настолько, что не могут сохраняться наряду друг с другом, приводят к взрыву и новой всеобщей форме, новой всеобщей связи людей дают ее наличное бытие; чем менее тесна эта связь, чем меньше она объединяет, тем больше она содержит семян нового неравенства и будущего взрыва.

И иудейский народ во времена Иисуса уже не дает нам образа целого; нечто всеобщее еще с трудом удерживает его вместе, но он представляет собой настолько разнородный и разнообразный материал, такое множество способов жизни и идеалов, такое разнообразие неудовлетворенных устремлений, жадно ищущих чего-то нового, что любой реформатор, убежденный в своем деле и питающий надежды, может быть уверен, что найдет себе сторонников, ровно так же, как и партия его противников.

Внешняя независимость иудейского государства была потеряна, поэтому римляне и цари, которых римляне терпели или которых они сажали на царство[9], возбуждали почти всеобщую скрытую ненависть иудеев; требование независимости слишком сильно было укоренено в их религии, другим народам едва разрешалось существовать наряду с ней; как же она могла считать приемлемым господство одного из них над ее детьми? Народ, прочая действительность которого еще оставалась неповрежденной, еще не дошел до того, чтобы быть вынужденным пожертвовать ею, и ждал поэтому чуждого, облаченного властью Мессию, который бы сделал за него то, на что он сам не отваживался, или вдохнул бы в него отвагу и этой силой повел за собой.

Многие отличаются строгим и точным соблюдением предписаний религии[,] и уже то, что они этим отличаются, говорит нам о том, что непосредственность потеряна, что требуется прикладывать усилия и бороться для достижения того, что не происходит само собой. Они служили слепому, не пребывающему в природе, как у греков, фатуму и высшим в их религиозности была неизменная склонность к множественному и зависимость от множественного, восходящего к Единому, исключающего, однако, любое другое сознание.

Фарисеи изо всех сил старались быть совершенными иудеями, и это доказывает, что им была известна возможность не быть таковыми.

Саддукеи сохраняли иудейское в себе как действительное, поскольку оно было налицо, и довольствовались малым, однако, кажется, интересовались не столько им самим по себе, сколько им как условием их прочего удовольствия; в остальном высшим законом для них самих были они сами и их существование.

Также и ессеи не боролись с ним, а отодвинули его в сторону, они предались своему монотонному способу жизни, чтобы избежать борьбы.

В конечном итоге должен был выступить кто-то, кто прямо повел бы атаку на сам иудаизм, однако, поскольку он не нашел среди иудеев того, что помогло бы ему в борьбе с ним, чего бы он придерживался и с помощью чего он мог бы его сокрушить, то ему пришлось погибнуть и непосредственно основать лишь секту.

Корень иудаизма — объективное, т. е. служение, рабство у другого. На это напал Иисус.

а) Рабство у закона[10], у воли Господина — ему противоположно само-определение, самодеятельность.

b) Господь, незримый Господин — ему противоположно отсутствие судьбы, или невинность, или власть над собой — она невозможна. В ней он не мог объединить эти противоположные, собственно[,] потому, что безраздельно господствовало лишь одно из противоположных[,] — не мог, как безбожие — следовательно, господство смягчено до отцовства — зависимость от любящего по необходимости.

c) Другой определен α) или мной — этому противоположна моральность

d) или β) другим — презрение к людям, эгоизм и надежда на объективную помощь — уважением к другим, исправление или уничтожение этой надежды.

Авторитет против авторитета, лишь на авторитете вера в человека — природа — Иоанн он знал, какая сила заключалась в человеке[11]

Чудо — он надеялся также и на ее действие —

реальное[,] не полемическое

Побуждения субъективного в различных аспектах — основать прекрасную религию, ее идеал можно ли найти?

Различать церемониальные и моральные законы можно только тогда, когда востребована моральность; в иудейской религии моральность была невозможна, поскольку в ней не было свободы — лишь сплошное господство

во всеобщем субъекте против закона, закону он противополагает моральность? — Согласно Канту, моральность есть порабощение единичного всеобщим, победа всеобщего над противоположным ему единичным — скорее подъем единичного до всеобщего, соединение — снятие обоих противоположных посредством соединения

а) единение в определенном предполагает свободу, ведь ограниченное имеет противоположное

b) единение всего человека

c) идеал единения

[к] а) и само единение таким способом ограниченно — не рассудочное единство, которое также есть неполноценное единение, рассудочное единство оставляет разделенное разделенным, субстанции остаются разделенными; соединение объективно; в единении воли разъединенные не суть субстанции; одно из противоположных полностью исключается; избирается другое, т. е. происходит соединение представления и представляющего; представляющий и представленное становятся одним; это — действие; моральное некоторого действия есть в том выборе, соединение есть в том выборе, при котором исключенное есть разделяющее; при котором представленное, объединяемое в действии с представляющим этой деятельности, само уже есть соединенное, имморально, если оно есть разделяющее. Возможность противополагания есть свобода — само противополагание есть акт свободы.

Моральное действие неполно и несовершенно потому, что оно предполагает выбор, свободу, противоположное, исключение противоположного; чем обязательнее это исключаемое, тем больше жертва, разделение, тем несчастнее судьба[,] тем более велик этот единичный, тем более разорвана идея человека; тем интенсивнее его жизнь, тем больше она теряет в экстенсивности и тем больше он разделяет сам себя. Моральность соразмерность, соединение с законом жизни — однако этот закон есть не закон жизни, но сам чужд, таким образом есть высшее разделение; объективность

Идея их воли есть противоположность воли; не хотеть ее цели; однако объект действия [—] мысль, цель, все же влечение[,] деятельность, собственно, рефлексированное влечение[,] однако не пассивного человека, следовательно, чужой воли; для определенного действия определенная воля, влечение[,] необходима; но эта определенная воля действительна не в пассивном человеке, следовательно, лишь в идее, в представлении; эта чужая воля — объективный закон.

Посредством того, что он показал им, что у них дурная воля, он показал им, что они обладают волей.

В Нагорной проповеди повсюду противопоставление объективной заповеди — и долга; жертва есть нечто не потому, что вы чем-то одарили или что-то простили; а потому что вы должны простить — клятва священна не из-за храма; а потому что вы должны быть правдивы; ваше намерение и действие должны быть одним; вы должны совершать действие в себе как целом, каждое действие проистекает из закона, и этот закон также должен быть вашим собственным[12].

Из моральных заповедей лишь запреты могут стать объективными, моральные заповеди суть соединения, выраженные как правила, правила суть отношения объектов друг к другу, внешнее отношение, т. е. отношение разделенного[,] может быть дано только отрицательно, т. е. как запрет, ведь живое соединение, единение в моральном действии — не внешнее, т. е. соотносящиеся больше не суть разделенные.

Моральность есть снятие разделения в жизни, теоретическое единство есть единство противоположных — принцип моральности есть любовь — отношение в разделении означает определять или быть определяемым, первое имморально по отношению к другому, второе — по отношению к самому себе — ведь оба суть лишь содействие теоретическому единству — воление есть исключение противоположного — поступок есть снятие разделения желаемого, сейчас только еще представляемого, и стремления, деятельного, влечения, волящего —

В случае позитивного закона действие есть не соединение, а определяемость, принцип — не любовь; мотив есть побудительная причина в собственном смысле, он выступает как причина, воздействующее; он — нечто чуждое, не модификация волящего — объект действия в позитивном есть не само рефлексированное влечение, или влечение как объект, а нечто чуждое, отличное от влечения.

Практический разум Канта есть способность всеобщего, т. е. способность исключать; мотивы, уважение[13]; это исключенное в страхе, подчиненность — дезорганизация, исключение еще объединяемого — исключенное есть не снятое, а разделенное, еще сохраняющееся. Заповедь[,] хотя и субъективна, закон человека, однако закон, противоречащий другому, имеющемуся в нем, закон, который господствует; он лишь повелевает, почитание влечет к действию, однако почитание — противоположность принципа, которому действие соответствует; принцип есть всеобщность; почитание нет; заповеди для почитания всегда есть нечто данное.

Моральной заповеди Иисус противопоставляет убеждения — т. е. наклонность действовать таким-то образом; склонность основывается на себе, обладает своим идеальным объектом в себе самой; не в чем-то чуждом (нравственном законе разума)[,] он не сказал «соблюдайте такие-то заповеди, потому что они суть заповеди вашего духа» или «не потому что они были даны вашим предкам, а потому что вы сами даете их себе» — так он не сказал; он противопоставил убеждение, склонность действовать морально, ведь моральное действие ограничено, также ограничено и целое, из которого оно проистекает, и демонстрирует себя лишь в этом ограничении, это действие, однако, определено лишь своим объектом, лишь особенным видом снимаемого им разделения, в остальном в пределах этих границ его принцип есть полное соединение; однако, так как это убеждение обусловлено, ограничено, оно пребывает в покое и приходит в действие только тогда, когда выступает условие, тогда оно объединяет, оно, следовательно, с одной стороны, зримо лишь в действии, в котором оно деятельно (о нем нельзя сказать в полном смысле, что оно есть, поскольку оно не безусловно), с другой стороны, в действии оно представлено не полностью; ведь действие демонстрирует лишь причиненное объективное отношение, имеющееся при действии, но не соединение, которое есть живое; однако поскольку соединение есть лишь в этом действии, постольку оно остается единичным и изолированным; живое соединено не более, чем это произошло в данном действии.

Если в то же время имеется стремление преумножать эти акты, то принцип больше не есть спокойная убежденность; имеется потребность и потребность соединения целого, потребность любви; (всеобщая любовь к людям) она старается создать целое в бесконечном многообразии действий; посредством множества и преумножения придать ограниченному этих единичных действий видимость бесконечного целого — поэтому прекрасные души, которые несчастны или потому, что осознают свою судьбу, или потому, что не удовлетворены во всей полноте своей любви, так благотворительны — у них бывают прекрасные моменты наслаждения, но только лишь моменты и слезы сострадания, умиление такими прекрасными поступками суть скорбь о том, что они ограничены — или твердый отказ от благодарности, скрытое великодушие (Монтескье с Робером в Марс[еле])[14] [,] стыд из-за стесненных обстоятельств. Благодетель всегда великодушнее, чем получающий помощь

Пост Матф. гл. 9, ст. 14[15] человеческая жизнь и любовь выше этого; гл. 16, ст. 17[16] несовместимость старого с новым[17]; опасность, которую несет для самоопределения моральности позитивное — поститься нужно исходя из душевного настроя ради радости — или чтобы оставить скорбь[18].

Матф. гл. 12, ст. 1–8. Десакрализация субботы[19] — в возражение пример их священников, (не необходимость)[20] и законодательство человека. Гл. 11, ст. 12[21]. Предпочтение потребности человека.

Гл. 15, ст. 2. Умывание рук перед вкушением хлеба — в возражение фарисеям преступление заповеди самими фарисеями, посредством их объективных заповедей[22]. Ст. 11–20 прочему народу убеждение, субъективное человека, ничего чисто объективного, никакой данной чистоты[23].

Гл. 17, ст. 25. Подати — царь берет их лишь с посторонних; итак сыны свободны; но чтобы они не сердились (σκανδαλίζειν)[24]

Гл. 19, ст. 1. Любовь, убеждение выше закона — в отношении брака[25]

24 гл.

Моральность содержит, хранит лишь возможность любви и поэтому по своему способу действия лишь отрицательна; ее принцип — всеобщность, т. е. относиться ко всем как к подобным себе — как к равным, условие любви; разум есть способность всеобщности — исключительно лишь моральный человек есть скряга, лишь собирающий и сохраняющий средства не наслаждаясь ими — моральное действие всегда остается ограниченным, поскольку оно есть действие, а убеждение односторонне и неполно; потому что оно противоположно действию. Хотя в моральности без любви противоположность единичному объективному снята во всеобщности — синтез объективен; однако единичное имеется как исключенное противоположное —

Имморальность снимает возможность любви, посредством злоупотребления живым. Возвращение к моральности посредством обратного действия закона, посредством судьбы и наказания, есть страх перед объективным, перед тем, чем злоупотребили, и тем, что также злоупотребит вами. Возвращение к законности, т. е. к объективному правилу. К моральности лишь посредством любви, потребность в которой чувствуют в себе, удовлетворение ее имморальность сделала невозможной, и которая почитает живое.

c) Божество[26], так бесконечен объект, так бесконечна пассивность; последняя смягчается моральностью и любовью, но не доводится до совершенной самостоятельности, последняя сохраняется посредством борьбы против объекта и таким образом религия невозможна. Не уничтожить объект[,] а примириться.

Любовь — цветок жизни; Царство Божие — древо в целом, со всеми необходимыми модификациями, ступенями развития; модификации суть исключения, не противоположности, т. е. нет законов, т. е. мыслимое равно действительному, нет всеобщего[,] отношение не стало объективно правилом. Все отношения живы, проистекли из развития жизни, никакой объект не привязан к объекту, ничто не закостенело. Не свобода противоположности. Нет свободного Я; нет свободного Ты. Посредством свободы из противоположности проистекают права. Свобода без противоположности есть лишь возможность. Люди таковы, какими они должны быть; правда, этому «быть должны» придется быть бесконечным стремлением, если объект не преодолеть, если чувственность и разум — или свобода и природа, или субъект и объект противоположны просто таким образом, что они — абсолютны. Посредством синтезов: не объект, не субъект — или не Я, не не-Я, их свойство абсолютности не снимается.

Закон есть мыслимое отношение объектов друг к другу, в Царстве Божием не может быть мыслимого отношения, потому что нет объектов друг для друга. Мыслимое отношение твердо и устойчиво, лишено духа, ярмо[,] скованность одной цепью[,] господство и рабство — деятельность и страдательность — определение и определяемость.

У Матфея[,] Марка и Луки Христос в большей степени в противоположность иудеям — в большей степени мораль

У Иоанна — в большей степени он сам, в большей степени религиозное содержание, его отношение к Богу и своей общине, его единство с Отцом, а также что его последователи должны быть одно с ним и друг с другом — Он центр и глава; поскольку при живейшем соединении множества людей все же еще имеется разделение, то и в таком соединении это есть закон человечества — в идеале полностью соединено то, что еще разделено, греки — в национальных богах; христиане — во Христе.

a) мораль

b) любовь —

c) религия — я есмь Христос — Царство Божие, форма того же при этих обстоятельствах — чудо

Убеждение снимает позитивность[,] объективность заповедей; любовь — предел убеждения; религия — предел любви.

В объективном человеке он противопоставлен власти, господствующей над ним, и постольку страдателен; поскольку он деятелен, он относится именно так, ему противопоставлено страдательное; он всегда раб по отношению к тирану и в то же время тиран по отношению к рабам; в позитивной религии человек, с одной стороны, определен, над ним есть господство, Бог, Господин — и его противоположное объективное не одно, не одиноко; есть также и то, над чем Бог господствует. Посредством убеждения снят лишь объективный закон, но не объективный мир; человек стоит отдельно, и мир — любовь связывает точки в моменты; однако мир[,] человек в нем и господство мира еще остаются — господство тирании над иудеями разнообразно, поскольку тиран есть действительный тиран; их Иегова — нечто незримое; действительный тиран враждебен; в то же время тираническая идея защищает; ведь каждый есть возлюбленный его идеи — господствующая идея господствует надо мной[,] есть против меня; но в то же время в моей противоположности миру она на моей стороне

При господстве действительное А деятельно[,] действительное В страдательно; синтез С есть цель; С есть цель в А[,] и постольку В есть средство; но и А повинуется С[,] определено С; в отношении С над А есть господство, в отношении к В оно господствует; так как С в то же время есть цель А, то С служит А и господствует над В.

С отпадением объективного закона частично отпадает господство и подчинение, закон есть деятельность как действие, следовательно, определенная ограниченная деятельность, которая есть действие при определенном имеющемся условии или, скорее, которая есть сама взаимосвязь условия и деятельности как действия — если взаимосвязь необходима, то оно должно быть непременно; если возможна возможность непроявления деятельности — то долженствование. Если взаимосвязь необходима, то нет свободы; последнее двойственным образом; полное основание, т. е. полная взаимосвязь в самом условии. Живое действие, или не в условии — мертвое

Между обоими свобода, и законы

а) пригодность для преодоления объективного[,] b) недостаточность

Моральность снимает лишь подчинение Я, и тем самым его господство над живым; однако посредством этого живое еще остается множеством просто разделенных, несвязанных и еще бесконечным мертвым материалом — и эти разрозненные все еще нуждаются в Господине, в Боге, и само моральное существо постольку в Господине, поскольку оно не морально (не имморально) — оно есть покоящееся, не осуществляющее насилия и не претерпевающее его; и также помогает, если одно существо страдает от насилия третьего; всеобщность мертва ведь она противоположна единичному, и жизнь есть соединение обоих — моральность есть зависимость от меня самого. Раскол в себе самом.

Моральный закон в то же время снимает чисто позитивные заповеди[,] ведь она [моральность] не признает никакого закона, кроме своего собственного; однако непоследовательна в этом, поскольку она не чисто определяет все, но определяема; следовательно, все еще находится в чужой власти.

С изменением объективного закона должны были измениться и другие стороны отношений иудеев. Если сам человек обладает волей, то он находится в совершенно ином отношении к Богу, чем чисто пассивном — нет двух независимых воль, двух субстанций; Бог и человек, следовательно, должны быть одно — но человек есть Сын, а Бог есть Отец; человек не независим и не стоит на себе самом, он есть, лишь поскольку он противоположен, модификация, и поэтому также и Отец в нем; в этом Сыне суть также и его ученики, также и они суть одно с ним, действительное пресуществление (Transsubstantiation)[27], действительное вселение Отца в Сына, а Сына в своих учеников — все они не субстанции, просто разделенные и соединенные во всеобщем понятии; но как виноградная лоза и ее кисти[28]; живая жизнь Божества в них. — Этой веры в него требовал Иисус, — веры в Сына человеческого; что в нем живет Отец, и кто верует в него, в том также живет он и Отец — эта вера непосредственно противоположна объективности пассивности — и отличается от пассивности фантазеров, желающих произвести в себе или воспринять в себя жизнь Бога и Христа, при том что они различают здесь себя и это правящее в них существо; следовательно, над ними опять-таки господствует объект — хотеть освободить нас от объективного исторического Христа и зависимости от него, таким образом, что он так делается субъективным, что он, мол, идеал, именно означает его жизнь делать мыслью, субстанцией в противоположность людям — а мысль не есть живой Бог. Делать его только учителем людей, означает изымать Бога из мира, природы и человека — Иисус называл себя Мессией; это мог быть лишь Сын человеческий[29] и никто иной, только неверие в природу могло ожидать другого, сверхъестественного; нечто сверхъестественное имеется лишь в сверхъестественном; ведь целое, хотя и разделенное, все же должно существовать — Бог есть любовь, любовь есть Бог, нет другого Божества кроме любви — не божественно лишь то, что не любит, вынуждено иметь Божество в идее, вне себя. Тот, кто не способен поверить в то, что Бог был в Христе, что он живет в людях, тот презирает людей. Если среди людей живет любовь, живет Бог, то могут быть Боги —, где нет, там приходится о нем говорить и Боги не возможны, Боги суть не только идеалы единичных разделений — если разделено все, то есть только Один идеал

Разрушить объективность заповедей законов, показать, что нечто основывается на потребности человека[,] на природе; прощать (ἀφεῖναι) грехи[30] [,] отпускать обычно [означает] снимать наказание за грехи — это чудо, ведь действие не может быть отделено от причины; но преимущественно судьба не может быть уничтожена; если мыслить снятие наказания, то наказание есть нечто совершенно объективно приходящее от чего-то объективного, не совершенно необходимым образом взаимосвязанное с грехом — вообще, даже если считать наказание чем-то совершенно неотделимым от греха, то оно все же объективно постольку, поскольку оно есть следствие закона, от которого отделались, нарушая его, и, однако же, все же зависят от него; при объективном законе и судье закон удовлетворен, если меня постигнет зло в той мере, в какой я творил дурное, если разделение которое я совершил, также применено ко мне — в моральном наказании разделенное не есть внешнее, которого я могу избежать, которое я могу одолеть; поступок в самом себе есть наказание; в той мере, в какой я навредил по видимости чужой жизни, в той же мере я навредил своей собственной, жизнь как жизнь не отличается от жизни; поврежденная жизнь противостоит мне как судьба; она удовлетворена, если я ощущу ее силу — силу мертвого, так же как я, при преступлении действовавший лишь как сила. Закон не может быть примирен, ведь он неизменен в своем ужасном величии и ему нельзя уподобиться с помощью любви; ведь он гипотетичен и никогда нельзя снять возможность, условие, при котором он вступает в действие, закон никогда не станет невозможным, он пребывает в покое до тех пор, пока не наступит это условие, но не снят; однако этот покой не есть примирение, потому что, хотя закон пребывает и не тем образом, что он всегда действенен и должен разделять, а потому что он обусловлен, возможен лишь при разделении — С судьбой же, напротив, примирение возможно, потому что она сама есть один из членов, разделенное, которое как разделенное не может быть уничтожено своей противоположностью, но может быть снято посредством соединения. Судьба есть сам закон, который я установил в действовании (Handlung) (пусть последнее будет даже преступлением другого закона), в его обратном воздействии на меня; наказание есть следствие другого закона — необходимое следствие произошедшего не может быть снято, действование должно было бы быть сделано небывшим; где нет ничего, кроме причин и действий как разделенных, там невозможно разорвать цепь. Судьба же, т. е. сам имеющий возвратное действие закон, напротив, может быть снята, ведь закон, который я сам установил, разделение, которое я сам совершил, я также могу и уничтожить — Так как действование и обратное действие есть одно, само собой ясно, что обратное действие не может быть снято односторонне. Наказание есть сознание чуждой силы, враждебного, если оно наступает при господстве закона, то этот закон удовлетворен и я освобожден от чуждого, оставляющего меня в покое, и он вновь принимает угрожающий образ, однако я не сделал его другом. Нечистая совесть есть сознание дурного действования, произошедшего, части целого, над которым я не властен; произошедшего, которое никогда, никогда не может быть сделано небывшим, ведь оно было определенным, ограниченным. Судьба есть сознание себя самого (не некоторого действования), себя самого как целого, это сознание целого, рефлексировано, объективировано; так как это целое есть некоторое живое, повредившее себе, то оно может вновь вернуться к своей жизни[,] к любви; его сознание вновь станет верой в себя самого; а созерцание себя самого стало другим и наступило примирение судьбы. Но затем любовь есть потребность; в покое потерянная в себе самом; это — рана, которая не затягивается, созерцание себя самого как чего-то действительного; которому противоположно созерцание себя как чего-то стремящегося, которое удаляется от этой действительности; но именно потому, что здесь есть лишь стремление, оно есть потребность и связано со скорбью, утихающей лишь в любви, удовлетворенном стремлении.

Поэтому прощение грехов есть не снятие наказания (ведь каждое наказание есть нечто позитивное, объективное, которое не может быть уничтожено), не снятие нечистой совести, ведь поступок не может стать непоступком; а примиренная посредством любви судьба. Отсюда правило Иисуса: если вы прощаете должникам вашим, то и ваши долги будут прощены вам Отцом[31] — Прощение других может быть лишь снятием враждебности, возвратившейся любовью, и последней — целиком; прощение ошибок проистекает из нее, это прощение не есть фрагмент, единичное действие. Не судите, не судимы будете[32]; не устанавливайте законы, ведь они имеют силу и в отношении вас.

Обнадеживающие слова Иисуса: тебе прощаются грехи твои[33]; там, где он находил веру и любовь, как у Марии Магдалины.

Полномочие связывать и разрешать, которое он давал своим друзьям[34], если находил у них сильную веру в него (в человека); веру, которая ощущала всю глубину человеческой природы; эта вера включает в себя способность целиком ощущать других и воспринимать гармонию или дисгармонию их существа; их ограничения и их судьбу — познать их узы. Возвращение к моральности не снимает грехи и наказание за них, судьбу; действование остается, оно, напротив, становится еще более мучительным; чем выше моральность, тем глубже ощущается имморальное в нем, наказание, судьба не снимается, потому что моральности все еще противостоит объективная сила — снятие действования, возмещение ущерба есть совершенно объективное действование.

Иоанна гл. 5, ст. 26. ὡσπερ γαρ ὁ πατηρ ἐχει ζωην ἐν ἑαυτῳ, ὁυτως ἐδωκε και τῳ ὑιῳ ζωην ἐχειν ἐν ἀυτῳ. και ἐξουσιαν ἐδωκεν ἀυτῳ και κρισιν ποιειν, ὁτι ὑιоς ἀνθρωπου ἐστι[35].

первая есть согласная, неделимая — прекрасная — вторая модифицированная — υἱоς ἀνθρωπου[36] [,] произошедшая из согласия, поэтому он имеет власть — против враждебного, противостоящего — суд — закон против тех, кто отступился от него — царство свободы и действительности.

Иоанна гл. 12, ст. 36. ἑως τо φως ἐχετε, πιστευετε εἰς τо φως, ἱνα υἱοι φωτоς γενησθε[37].

Матфея гл. 4, ст. 17. μετανοεῖτε, ἠγγικε γαρ ἡ βασιλεια των οὐρανων[38] — это первый призыв — и заверение, Царство Небесное здесь — и следствие его призыва и исцеления множество последователей[39].

Матфея гл. 5, ст. 17. πληρωσαι[40], дополнить, привести к завершению посредством убеждения, посредством добавления к внешнему внутреннего — ст. 20[41]. Праведность его последователей должна превзойти праведность фарисеев и книжников, сверх нее должно добавиться еще то, что закон, которому они следуют, есть их собственный.

Ст. 21, 22[42]. К объективному запрету убийства добавляется порицание гнева на своих братьев — к примирительной жертве действительное примирение[43]. И т. д. Ст. 33. К тому, что нельзя приносить ложные клятвы Господу, — то, что нельзя вообще клясться, чем-то чуждым, ни небом, ведь оно лишь Престол Божий и т. д., ни своим волосом, который не полностью в нашей власти[44]. Следовательно, ничем чуждым вообще, это ничего не дает, но мы сами должны быть; Но если только человек есть одно с самим собой, отвергает любую зависимость, любые узы объектов, он все же из-за нужды в них попадает [глава 6] ст. 25 и далее. Оставьте заботу[45]

С собственным рабством прекращается и господство, которое имеют над другими посредством идеи моральных заповедей, гл. 7, ст. 1 и далее. Собственная свобода признает равно свободу и за другими — морализаторство не признает пребывающего для себя, все лишь подчиняющимся закону, господству, сущность и закон не одно, в одной природе, принцип вашего отношения к другим есть уважение их свободы и, следовательно, то, чего вы от них хотите, поэтому лишь просить у них[46].

Иисусу свойственен характер основателя новой религии у испорченного народа, отказ от удобств жизни, и такое же требование к своим помощникам — также разрыв прочих связей и святых отношений жизни.

Ответ своему последователю, хотевшему похоронить своего отца. Матфея гл. 8, ст. 22[47].

Матфея гл. 8, ст. 10. первое высказывание о холодности иудеев и отвержение ее[48]

Гл. 9, ст. 15. пост не цель, а по обстоятельствам.

Гл. 9, ст. 36. Гл. 10, ст. 1 и далее[49]. Посылает апостолов в страну[50], не для того, чтобы примириться с людьми и подружиться с человеческим родом, — отказ от всеобщности его реформации, — ст. 21 и далее, брат предаст брата на смерть, отец сына; дети родителей. Ст. 34. не мир пришел я принести на землю, но меч. я пришел разделить человека с отцом его, дочь с матерью ее, невестку со свекровью; врагами человеку станут домашние его; кто любит отца или мать, сына или дочь более меня, тот не достоин меня

Страшный разрыв всех связей природы[,] разрушение всей природы —

Возрастающее ожесточение против своего времени[.] Матфея гл. 11, ст. 12 и далее[51].

Ст. 25. ты утаил это от мудрых и разумных и открыл простодушным; таково было твое благоволение[52].

Гл. 12, ст. 8 и далее. человек выше субботы[53].

Ст. 16 запретил исцеленным объявлять о нем.

Ст. 31. Грех против Сына человеческого, пожалуй, простится, но не грех против Духа Святого.

Ст. 48. кто мать моя и братья мои? они, обратившись к своим последователям[54].

Гл. 13, ст. 54–55. не плотников ли он сын? Неверие в человеческую природу, презрение ко всем человеческим отношениям — поэтому он удалился от них, считая, что они неисцелимы. — Нет пророка в своем отечестве[55]; об этом см. выше гл. 10, ст. 36 и далее[56]. Чистоту не восстановить всем нечистым, судьбы не избежать — раз красота исчезла отовсюду, то он отказывается от всего ради того, чтобы сначала восстановить ее одну

Гл. 15, ст. 2. фарисеи вновь попрекают его позитивной заповедью, его ответ как в Нагорной проповеди[57].

Гл. 16, ст. 16–17. ты — Христос, Сын Бога живого — не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец мой — ст. 19, дам тебе ключи Царства Небесного, что свяжешь на земле, то должно быть связано на небесах, и что разрешишь на земле, должно быть разрешено на небесах[58].

Гл. 18, если не будете как дети[59]

Ст. 20, где двое из вас согласны в чем-то, будет им от Отца моего[60]

Далее. Прощение ошибок[61]

— Гл. 18, ст. 18. хорошо разрешать; связывать и разрешать, давать законы — как только Петр показал, что верует в Иисуса как Мессию, он показал, что свободен от объекта и исполнен величия человеческой природы[62]

Гл. 19, ст. 8. Брак выше гражданского законодательства[63]

Гл. 19, ст. 12 εἰσιν ἐυνουχοι, ὁι τινες ἐυνουχισαν ἑαυτους δια την βασιλειαν των ὀυρανων, ὁ δυναμενος χωρειν, χωρειτω[64] (пусть следует этому правилу тот, кто может. Бардт[65])

Матфея

Гл. 19, ст. 21. ἐι θελεις τελειος ἐιναι, [ὑπαγε] πωλησоν σου τα ὑπαρχοντα και δоς πτωχοις[66].

Ст. 29. και πας ὁς [ἀφῆκεν] οἰκιας, ἠ ἀδελφους, ἠ ἀδελφας, ἠ πατερα, ἠγυναικα, ἠ τεκνα ἠ ἀγρους, ἑνεκεν του ὀνоματоς μου ἑκατονταπλασιονα λημψεται, και ζωην ἀιωνιον κληρονομησει[67].

Просьба жены Зеведеевой о своих сыновьях 20, 20[68].

Гл. 25, ст. 40. что вы сделали одному из меньших, то сделали мне.

Гл. 26, ст. 7. Женщина, возливавшая на него благоуханную воду[69] [70] — его последователи — моральность согласно целям, и порицали свободное прекрасное возлияние любящей души[71] [72].

Ст. 10. καλоν ἐργον[73], доброе дело — единственное действование в истории Иисуса, заслужившее название καλоν, а также единственное произошедшее доброе действование (гл. 26, ст. 24, καλоν ἠν αὐτῳ если бы он не родился — καλоν скорее ничего не значащая фраза[74]). При причастии хлеб и вино нечто святое, поскольку ими наслаждаются сообща, от одного куска и из одного бокала — хлеб действительно есть плоть, вино действительно есть кровь — дух общность вкушения Первое послание к коринфянам гл. 10, ст. 17

Марка, гл. 16, ст. 17[75]. Знамения, которые будут сопровождать уверовавших; сверхприродные силы, то, что могла природа, имелось, было налицо как явление, как поступок; произошло — все стороны человеческой природы стали объективными, нравы, привычки, способы жизни народов; поступки, которые как поступки должны были быть божественны, обязаны были быть сверхъестественными — ведь божественное это не то, что происходит — это то, что есть. Нечто божественное, которое происходит, величественнее чем то, что делают другие, и, следовательно, относительно. Поступок в себе объективно есть взаимосвязь следующих друг за другом; поскольку в объективном — поскольку в одном страдание, постольку в другом деятельность, и каждое объективное есть некоторое всеобщее именно потому, что оно подчинено закону,

Иисус начал свою проповедь с возвещения, что Царство Божие пришло[76]; иудеи ожидали возвращения теократии; они должны были верить, и Царство Божие может существовать в вере; то, что имеется в вере, есть действительность и противоположно понятию о ней[77].

Царство Божие есть состояние, в котором господствует Божество, следовательно, сняты все определения, все права, (поэтому юноше, продай все имущество, трудно богатому войти в Царство Божие[78] — отсюда отказ Христа от всех отношений и любого почета —[79]) или посредством скачка или посредством постепенного снятия единичных определений, посредством растворения — Иисус пытался добиться первого воодушевлением, он убеждал, Царство Божие есть тут, выразить его наличное бытие.

Иудеи ожидали от Царства Божия, что произойдет многое, что они будут избавлены от господства римлян[80], их священники вновь предстанут в своем прежнем блеске и т. д., т. е. что вне них произойдет много изменений; эти иудеи не могли поверить в то, что Царство Божие есть тут, когда им это возвещал Иисус; те, однако, которые покоились в себе самих, были совершенны, смогли поверить в это; не как изолированное, ведь Бога нет ни в чем изолированном, но в живой общине, которая, будучи рассмотрена в индивидууме, — есть вера в человечество, вера в Царство Божие — вера есть индивидуальное против живого — царствуют не законы Божии, ведь Бог и его законы не двойственны.

Жизнь и возврат к жизни, но не правило этого Луки, гл. 15, ст. 32[81]

В. Мораль…[82]

В. Мораль

Нагорная проповедь Матфея, гл. 5.

Иисус начинает с восклицаний, в которых он перед собравшейся толпой дает волю своей иной оценке человеческого достоинства. Вдохновенно восклицает он, что речь теперь идет об иной справедливости, об иной ценности человека, сразу же вдохновенно отстраняется от обычного одобрения добродетелей и заявляет иную религию жизни, в которой одной из радостей будет испытывать преследования со стороны мира[83], от которого она не должна скрывать своей противоположности ему. Но эта новая жизнь не разрушает материю законов, а скорее завершает их[84], дополняет то, что до сих пор имелось как закон в форме одного из противоположного — Эта форма заповедания должна быть уничтожена ее новой жизнью и исчезнуть пред полнотой ее духа[,] ее сущности.

Ст. 21–26. Закон против убийства исполняется высшим гением примирения и в то же время снят для него; для него нет такой заповеди.

Ст. 27–30. Закон против прелюбодеяния доводится до полноты святостью любви и способностью, если войдешь в одну из многих сторон человека, подняться до его целостности.

Ст. 31–32. Развод; снятие его любви[,] его дружбы с женщиной, в которой она еще пребывает, дает ей самой повод к прелюбодеянию и греху, а соблюдение правовых обязанностей и тактичность есть лишь жалкое оправдание, новая жестокость при разрушении ее любви.

Ст. 33–37. Если ты правдив, то тебе не требуется привязывать к чему-то чужому связь между твоим словом — и делом или мыслями, поручать это рукам чужого, объявлять его господином этой связи — ты сам превыше всякой чуждой власти. Закон, запрещающий ложные клятвы, а Богу вручающий власть над своим словом, доводится до полноты правдивостью и она превыше него.

Ст. 38–42. Справедливость — полное возвышение над сферой права или неправа посредством отказа от всякого имущества.

Ст. 43 и далее. Подведение итога.

Гл. 6, ст. 1–4. Милостыня, ни пред людьми, ни пред собой[85]

Ст. 5–15. Молитва; также и здесь пусть будет лишь чистое моление; не примешивайте ничего чуждого, быть увиденным; молитесь в своей каморке и такая одинокая и единственная молитва: Отче наш. Это не молитва народа к своему Богу, а молитва изолированного, смущенного, неведающего: да приидет Царствие твое, да святится имя твое; желание единичного, а народ не может желать; да будет воля твоя, народ, исполненный чести и гордости, творит свою волю и не знает об ином, как о враждебном — единичный может видеть себя противоположным воле Божьей и всеобщему. Хлеб наш насущный дай нам на сей день — просьба тихой простоты, не подходящая устам народа, уверенного в своем распоряжении продуктами питания или не могущего иметь мысли лишь о пропитании на сей день, он, пожалуй, может молиться о процветании целого, о дружелюбии природы, молиться не значит просить; И прости нам — также молитва единичного; нации разделены, обособленны, немыслимо, чтобы одна нация должна была простить другую; не посредством соединения, а посредством чувства равенства или превосходства власти может возникнуть страх — сознание собственных грехов, такую рефлексию она может приобрести лишь посредством страданий; ведь она не может признать верховенство закона над своей волей. А единичный может молиться, сколько у меня любви, пусть столько мне и придется пережить.

Ст. 16–18. Пост; как и при молении и творении милостыни, не примешивать ничего чуждого.

Ст. 20–34. Не рассеиваться и не терять целое в заботах и зависимости; такие частичные вещи[,] потребности: богатство, питание, одежда приносят определенность в человека, которая делает его объективно неспособным к чистой жизни.

Гл. 7, ст. 1–5. Суд над другими[,] подчинение их своим правилам в суждении, тирания в мыслях.

Ст. 7–12. Соединение людей в просьбе и даре.

Ст. 13 и далее. Всеобщий образ совершенного человека.

Матфея, гл. 12, ст. 31 и далее. ὁς ἀν ἐιπη λογον κατα του ὑιου του ἀνθρωπου, ἀφεθησεται αὐτῳ. ὁς δ᾽αν ἐιπη κατα του πνευματος του ἁγιου, ὀυκ ἀφεθησεται αὐτῷ[86] и ст. 34. «От избытка сердца говорят уста. Добрый человек из доброго сокровища своего сердца выносит доброе, злой человек из злого сердца выносит злое»[87]. Кто хулит человека, тот хулит единичное, особенного, если же кто хулит Духа Святого, природу, тот не может получить прощение грехов; ведь он не способен соединиться с целым; он остается изолированным и исключенным; такая хула проистекает из полноты сердца и показывает его разрушение; его разбитость; его несвятость не способна на святое, которое он хулит; а святое, рассмотренное после разделения и соединения, — это любовь. Знамение могло бы, пожалуй, вас потрясти — но изгнанный дух вернется с семью другими и человек будет разрушен более[,] чем прежде[88].

К С. Религия

Матфея, гл. 18, ст. 1–10. Наибольший в τη βασιλεια των ὀυρανων[89] тот, кто ближе всего к ребенку; ангелы их (ст. 10) на небесах всегда видят лице Отца моего, сущего на небесах. Под ангелами детей нельзя понимать объективных существ, ведь также об ангелах других людей (выражаясь в том же тоне) нужно думать, что они созерцают Бога — Представить их неразвитое единство, бессознательное, их бытие и жизнь в Боге в форме; тогда и она будет опять же субстантивирована, изолирована; их отношение к Богу есть вечное созерцание его. Чтобы обозначить дух, божественное, вне формы этого ограничения, и общность этого ограниченного живого, Платон полагает чистую жизнь, а ограниченное — в различность времени, он считает, что чистые дýхи ранее жили полностью в созерцании божественного и в земной жизни они остаются теми же самыми, лишь с затемненным сознанием этого небесного[90] — Иисус иным образом обозначает природу, божественное детского духа — как ангелов, всегда живущих в созерцании Бога[91]; также и в этой форме они представлены не как Бог, а как сыновья Божии, как особенное.

Противополагание созерцающего созерцаемому, что они противоположны, субъект и объект отпадает в самом созерцании — их различность есть лишь возможность разделения; человек, который бы всегда созерцал солнце, был бы лишь чувством света, чувство как существо. Тот, кто жил бы целиком в созерцании другого человека, был бы самим этим другим, лишь с возможностью инобытия. Непосредственно положенный в связь с ним, ведь ὁ ὑιоς τоυ ἀνθρωπоυ ἠλθε σωσαι το ἀπολωλος[92], примириться с заповедью, снять раздвоения и стать согласным; это согласие есть созерцание Бога, становление детьми — если обидчик общину не послушает, то да будет он как язычник и мытарь[93]; кто обособляется, презрительно отвергает попытки соединения, тверд в этом, и он добавляет: что вы свяжете или разрешите, будет связно или разрешено на небе[94] — что противоположно вам, то чуждо Богу, не созерцает его. Далее (ст. 19) Иисус изображает это согласие в другой форме, [когда] двое согласны между собой и вы просите об этом, даст вам это Отец — выражения просить, даст стали настолько обычными, и будут…[95]

D. История — форма, как он в качестве единичного противостоит единичным и единичные противостоят ему

Распространение его учения

Начало его проповеди: Матфея, гл. 4, ст. 17. μετανοειτε, ἠγγικε γαρ ἡ βασιλεια των ὀυρανων[96]. Ib. ст. 19. Привлечение Симона и Андрея ποιησω ὑμας ἁλιεις ἀνθρωπων[97].

Матфея, гл. 8, ст. 20. ὁ ὑιоς του ἀνθρωπου ὀυκ ἐχει που την κεφαλην κλινῃ[98].

Ст. 22. ἀκολουθει μοι, και ἀφες τους νεκρους θαψαι τους ἑαυτων νεκρους[99]. В обоих случаях отказ от ткани человеческих отношений и потребностей — отделение от их жизни.

Но не обособление от мытарей и грешников Матфея, гл. 9, ст. 11.

Состояние иудейского народа, как овец, не имеющих пастыря гл. 9, ст. 36. Фарисеям гл. 16, ст. 3. вы не можете различать знамений времен.

Отправка двенадцати апостолов Матфея, гл. 10. Их наставляющая проповедь: ἠγγικε ἡ βασιλεια των ὀυρανων[100] — остальное отрицательно; не заботьтесь о необходимом в странствии; оставайтесь там, где найдете достойных, если дом достоин, то приветствие (ἐιρηνη[101]) ваше да будет ему (он предписывал прежде всего приветствовать дом); если нет, то приветствие ваше к вам возвратится[102] — приветствие в обоих случаях одно и то же, от достоинства дома зависит, замрет ли в нем звук приветствия или пробудит в душах отклик с той же полнотой, с какой был сказан — в противном случае к вам возвратится; мир ваш к вам возвратится, он слышится в вас — Следовательно, никакого наставления и исцеления, и дрессировки. Ненависть мира, преследование[103]; Дух будет говорить в вас, не заботьтесь, что сказать[104]. Бесстрашие отчасти в отношении своих страданий, отчасти в отношении потрясений, которые вызовет в мире их послание[105]. Ст. 41. Кто принимает пророка как пророка (ἐις ὀνομα[106]), для кого пророк есть пророк — праведника как праведника, одного из учеников как такового[107], тот имеет награду, достоинство пророка, как человек постигает человека, таков он и сам —

Негодование из-за того, как принимается его учение его эпохой, Матфея, гл. 11[108] и ст. 25. Ограничение его влиянием на νηπιους[,] κοπιωντας и πεφορτισμενους[109]; отсюда начинаются его резкие высказывания против фарисеев; его ответы на вопросы, поводы используются лишь для того, чтобы заставить их замолчать, исключительно полемичны, об истинном он говорит с другими слушателями.

Матфея, гл. 12, ст. 49. ἐπι τους μαθητας ἐιπε ἰδου ἡ μητηρ μου, και ὁι ἀδελφοι μου[110]. Отделение Иисуса от отношений жизни.

Притчи. Матфея, гл. 13.

О способе распространения его учения[,] судьбе последнего, все (сеятель, пшеница и плевелы, горчичное зерно, закваска[,] найденное сокровище, и т. д.)[.] Полностью аналогично мифам — но, правда, иудейским, с действительностью. В них не fabula docet[111], из них проистекает не мораль, а историческое, становление, прогресс сущего, вечного, живого; — становление бытия есть тайна природы; и вся пустая болтовня о внутренней убежденности в добре и т. д. бесконечно бессмысленна, как сверхъестественное озарение, возрождение и т. д. Множество притч показывает неспособность изобразить то, на что они должны лишь указывать, драгоценное, великое желанное, но не такое, как они знают.

Ст. 55. ὀυχ ὁυτоς ἐστιν ὁ του τεκτονος ὑιоς; ὀυκ ἐστι προφητης ἀτιμος, ἐι μη ἐν τη πατριδι ἀυτου, και ἐν τη ὀικιᾳ ἀυτου[112]. Они не видят действительности, духа, ничего[,] кроме того, что́ суть они сами.

Также и Матфея, гл. 25. Эти притчи и не восточные аллегории, и не греческие мифы; и те, и другие говорят о самом деле, о бытии[,] о прекрасном его развитии[,] выхождении из себя, изменения становятся на Востоке по большей части чудовищными и неестественными порождениями, потому что они для себя — из одной лишь фантазии, следовательно, чудовищами и считаются, — у греков они, правда, также выступают как субстанции[,] как модификации в живом, действительном; но фантазией они все же прикрепляются к естественному действию[,] к человеческой форме; посредством этого они не лишаются идеального, которое хотят сохранить за собой восточные чудовища, но не становятся все же индивидуальной жизнью (Церера, Венера и т. д.)[,] нечеловеческое этих фигур Божеств есть лишь освобождение от гетерогенного для них, например, тяжести, работы, нужды и т. д. Притчи Христа суть настоящие иносказания, современные басни, в которых есть tertium comporationis[113], т. е. где мыслится подобное (в старых, Эзоповых баснях были сами влечения, инстинкты, жизнь, модифицированная подобным образом) в притчах совершенно действительные истории[,] поэтому всегда одно: подобно тому, как…

С Авраама…[114]

С Авраама, родоначальника иудеев, начинается история иудеев, то есть его дух есть единство, душа, правившая всеми судьбами его потомства и являющаяся в различных образах в связи с тем, что он боролся против различных сил или марал себя принятием чуждой сущности; следовательно, в различных формах вооружения и борьбы или в способе, каким он носил цепи сильнейшего; эта форма называется судьбой.

До нас дошло лишь малое число смутных свидетельств о том пути развития, которым шло человечество до Авраама, о том важном периоде, в который грубость, проистекшая из потери естественного состояния, стремилась вновь вернуться к разрушенному соединению. Впечатление, произведенное на души Ноевым потопом[115], должно было расколоть их и принести чудовищное неверие в природу; поскольку для простого человека нет ничего более возмутительного, произошло ли это по суду и справедливости или несправедливо, чем вид человека убитого посредством психического превосходства, против которого он не может даже и попытаться защититься; история указывает нам на некоторые явления, реакции на впечатление, оставленное этим всеобщим человекоубийством посредством враждебных стихий. Чтобы человек мог сохранять себя вопреки враждебной природе, он должен господствовать над ней; и так как теперь он сам есть нечто расколотое — двойственным образом, или в идее[,] или в действительности; в первой Ной собирал воедино разорванный мир; мыслимый им идеал обещал ему, что потоп больше не навредит людям[116]; он запрещал людям убивать друг друга, а если и санкционировал иной разрыв живого, умерщвление растений и животных, и делал вызванную нуждой враждебность законным господством, с которым человек не мог примириться посредством религии, — то живое все же никогда еще не почиталось настолько высоко, чтобы запрещалось употреблять в пищу кровь животных, поскольку она есть жизнь животных. Бытие, гл. 9, ст. 4.[117]

 

 

 

 

 

 

Нимрод[118] (если можно здесь доверять изложению его истории Иосифом (Иудейские древности, книга первая, глава 4))[119], напротив, пытался властвовать над природой, так, чтобы она больше не смогла причинить вред человеку; он призвал защищаться от нее, «человек отважный и отличающийся огромною физическою силою, он, в случае, если бы Бог вновь захотел наслать на землю потоп, угрожал, что не будет недостатка в силах и средствах, чтобы дать ему достойный отпор; ведь он советовал людям построить башню намного более высокую, чем могли бы подняться волны; он убедил их считать причиною своего благополучия собственную свою доблесть и силы; и таким образом он изменил все и вскоре добился тиранической власти»[120]; и так в борьбе против бедствий стихии, звери (он любил охоту) и люди должны были подчиниться закону сильного. Он объединил ставших недоверчивыми, враждебных друг другу людей, желавших лишь отдалиться друг от друга, а не вновь радостной, доверительной друг к другу и к природе общительности, однако хотя и удерживал их вместе, но посредством насилия.

 

 

 

Против враждебной силы Ной защитился тем, что себя и ее подчинил более могущественному, Нимрод тем, что сам укротил ее; оба заключили с врагом вынужденный мир, никто из них с ним не примирился, никто, как Девкалион и Пирра[121] после своего потопа, не призвал людей к дружбе с природой, не дал им забыть нужду и враждебность с помощью радости и наслаждения и не заключил любовного мира

С Авраама, истинного родоначальника иудеев, начинается история этого народа, то есть его дух есть единство, душа, правившая всеми судьбами его потомства, он является в различных образах в связи с тем, что он боролся против различных сил или был побежден силой или искушением, марал себя принятием чуждой сущности; следовательно, в различных формах вооружения и борьбы или в способе, каким он носил цепи сильнейшего; эта форма называется судьбой.

До нас дошло лишь малое число смутных свидетельств о том пути развития, которым шло человечество до Авраама, о том важном периоде, в который грубость, проистекшая из потери естественного состояния, стремилась вновь вернуться к разрушенному соединению. Впечатление, произведенное на души Ноевым потопом, должно было привнести в них глубокий раскол и вызвать чудовищное неверие в природу, до тех пор дружественную и спокойную, вышедшую теперь из равновесия своих стихий, на веру в нее человеческого рода ответившую теперь разрушительной, неотвратимой, непреодолимой враждебностью, в своем неистовстве не пощадившую ничего, отличавшегося любовью, но разлившую на все дикое опустошение. История указывает нам на некоторые явления, реакции на впечатление, оставленное этим всеобщим человекоубийством посредством враждебных стихий. Чтобы человек мог сохранять себя вопреки порывам враждебной природы, он должен господствовать над ней; а так как расколотое целое может быть расколото лишь на идею и действительность, то высшее единство господства может быть или в мыслимом, или в действительном; в первом Ной собирал воедино разорванный мир; мыслимый им идеал он сделал некоторым сущим, а затем противопоставил ему все как мыслимое, т. е. как то, над чем властвуют, [идеал] обещал ему, что будет держать в узде служащие ему стихии так, что потоп больше не навредит людям; среди живого, подлежащего такой власти, на заповеди, ограничивать себя, он утвердил закон для людей, запрещающий убивать друг друга; кто преступит эти пределы, подпадет его власти и, следовательно, потеряет жизнь; эту подчиненность человека он возместил ему властью над животными; но если он и санкционировал один единственный разрыв живого, умерщвление растений и животных, а вызванную нуждой враждебность сделал законным господством, то живое все же никогда еще не почиталось настолько высоко, чтобы запрещалось употреблять в пищу кровь животных, поскольку эта кровь (душа) есть жизнь животных. Бытие, гл. 9, ст. 4.

 

Нимрод (если можно с мозаичными сведениями связывать здесь соответствующее изложение его истории Иосифом (Иудейские древности, книга первая, глава 4)), напротив, вложил в человека единство, назначил его сущим, которое прочее действительное делает мыслимым, т. е. умерщвляет, властвует над ним; он пытался властвовать над природой так, чтобы она больше не смогла причинить вреда человеку; он призвал защищаться от нее, «человек отважный и отличающийся огромною физическою силою, он, в случае, если бы Бог вновь захотел наслать на землю потоп, угрожал, что не будет недостатка в силах и средствах, чтобы дать ему достойный отпор; ведь он советовал людям построить башню намного более высокую, чем могли бы подняться волны, и тем отомстить за гибель предков (согласно другому сказанию Евпол. у Евсевия, башню построили сами пережившие потоп[122])[,] он убедил их считать причиною своего благополучия собственную свою доблесть и силы; и таким образом он изменил все и вскоре добился тиранической власти»; Он объединил ставших недоверчивыми, враждебных друг другу людей, желавших лишь отдалиться друг от друга, а не вновь радостной, доверительной друг к другу и к природе общительности, однако хотя и удерживал их вместе, но посредством насилия. Он защитился от вод с помощью стен, был охотником и царем; и так в борьбе против бедствий стихии, звери и люди должны были подчиниться закону сильного, но живого.

Против враждебной силы Ной защитился тем, что себя и ее подчинил более могущественному, Нимрод тем, что сам укротил ее; оба заключили с врагом вынужденный мир и таким образом увековечили вражду; никто из них с ним не примирился, никто, как сделала это прекрасная пара, Девкалион и Пирра, после своего потопа, не призвал людей вновь к дружбе с миром, с природой, не дал им забыть нужду и враждебность с помощью радости и наслаждения, не заключил любовного мира, не стал прародителем прекрасных наций, и не превратил свою эпоху в мать новорожденной, сохраняющей цвет своей юности природы.

Прекрасные, по своей природе…[123]

Прекрасные, по своей природе основывающиеся на любви отношения, которым нет ничего более противоположного, чем господство и рабство; последние были у иудеев; во время жизни отца сын был его рабом, самостоятельным в возможной у иудеев степени он становился лишь со смертью отца, дававшей ему особенный надел — сын, разрывающий отношения с отцом и применяющий к нему какой-либо вид насилия, а любое отсутствие любви есть насилие, заслуживает того, чтобы испытать на себе самое жестокое насилие[124]; но оторвать себя от отца, чтобы для себя стать человеком, не есть отсутствие любви или насилие; если отец этого не признает, то скорее он применяет насилие ко взрослому, развитому ставшему полноценным и обращает его в рабство — и еще более, если он даже не может выбрать себе жену, что есть самое свободное, что нельзя передать никому другому, или чтобы другой от его имени из-за неспособности последнего брал на себя реализацию его права или выражал его жизнь, как представляющие детей родители или опекуны, так что это жесточайшая тирания или, так как это обычай, законное право отца и не может являться сыну в форме тирании, предполагает такой народный характер, которому совершенно чужда всякая любовь, всякая красота; и нет другого сознания, кроме сознания господства и рабства. Если женщина, например, выбиралась самим мужчиной, то он покупал ее у родителей и в браке она находилась в положении купленной; если ее муж умирал, не оставив общего с ней потомства, то она была частью надела, этот надел должен был оставаться в семье, следовательно, также и она; надел должен был получить ближайший родственник, следовательно, также и взять ее в жены[125].

Так как дева была вещью, то ее рассматривали и обследовали лишь как таковую, как приобретенный товар, имеет ли товар свойства, за которые он продан, поэтому отсюда возникли такие скабрёзные законы и знаменитые похабные обычаи[126]; ведь возлюбленной она не была: крестьянин из Санкт-Галлена немедленно женится на той, которая признается в церкви в том, что она падшая женщина[127]


Примечания переводчика

* Перевод с немецкого и примечания Антона Иваненко. Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ в рамках научного проекта № 20-011-00746 «Философия и теология в немецком классическом идеализме: история взаимодействия и взаимопроникновения».

[1] Фрагмент создан в Бернский период жизни Гегеля (с октября 1793 по осень 1796 г.) и позже переработан, вероятнее всего, в период его пребывания во Франкфурте-на-Майне (с начала 1797 по конец 1800 г.). В рукописи фрагмент не имеет заголовка, последний добавлен немецкими издателями по началу первой строки рукописи. — Примперев.

[2] Заметка на полях:

Теоретическое единство пусто, не имеет значения, без многообразного[,] мыслимо лишь в отношении к нему

[3] Ср. «Основу общего наукоучения» И. Г. Фихте, § 5 части третьей «Основание науки практического»: Фихте 1993, 244–288, в особенности 270–271. — Примперев.

[4] Фрагмент создан в 1795–1796 гг., в Бернский период жизни Гегеля или в период его пребывания во Франкфурте-на-Майне. В рукописи фрагмент не имеет заголовка, последний добавлен немецкими издателями по началу первой строки рукописи. — Примперев.

[5] Фрагмент создан в 1795 г. в Берне. В рукописи фрагмент не имеет заголовка, последний добавлен немецкими издателями по началу первой строки рукописи. — Примперев.

[6] Тезис, восходящий к выдвинутому Ф. Г. Якоби понятию веры: «Вера есть принятие за истинное, проистекающее не из оснований разума» (Jacobi 1815, 145). См. подробнее: ibid., 143–166; рус. пер.: Якоби 2006, 100–109. — Примперев.

[7] Ср. раздел «Бытие Божие как постулат чистого практического разума» «Критики практического разума» И. Канта: Кант 1994, 521–530. — Примперев.

[8] Фрагмент создан в 1798 г. во Франкфурте-на-Майне. В рукописи фрагмент не имеет заголовка, последний добавлен немецкими издателями по началу первой строки рукописи. — Примперев.

[9] В 40 г. до н. э. Ирод (позже прозванный Великим) был назначен римским сенатом царем Иудеи, а в 37 г. до н. э. при поддержке римских войск захватил власть в Иудее. С этого момента и до падения иудейского государства в 71 г. н.э. цари Иудеи находились в зависимости от Рима. — Примперев.

[10] Заметка на полях под знаком ссылки:

Что такое рабство у закона:

а) в противоположном — отсутствие воли

b) в отношении других людей — бесчувственность — недостаток прекрасных отношений любви, разделение

c) безбожие

[11] Ср.: Евангелие от Иоанна, гл. 2, стих 25. — Примперев.

[12] См.: Евангелие от Матфея, гл. 5, стихи 23–25, 33–37; гл. 6, стихи 1–8, 14–18. — Примперев.

[13] Ср. раздел «О мотивах чистого практического разума» «Критики практического разума» И. Канта: Кант 1994, 459–480. — Примперев.

[14] Гегель отсылает здесь к нашумевшей в то время истории: Монтескье анонимно предоставил денежную сумму для выкупа у пиратов марсельского купца Робера. Когда же его имя стало известно, ему пришлось отказаться принять благодарность со стороны последнего, поскольку тот приносил ее в раболепной манере. Эта история стала основой для нескольких литературных произведений. — Примперев.

[15] «Тогда приходят к Нему ученики Иоанновы и говорят: почему мы и фарисеи постимся много, а Твои ученики не постятся?» Здесь и далее в примечаниях используется Синодальный перевод библейских книг Нового завета. — Примперев.

[16] «Тогда Иисус сказал ему в ответ: блажен ты, Симон, сын Ионин, потому что не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец Мой, Сущий на небесах». — Примперев.

[17] См.: Евангелие от Матфея, гл. 9, ст. 16–17. — Примперев.

[18] См.: Евангелие от Матфея, гл. 9, ст. 14–15. — Примперев.

[19] Заметка на полях рядом на краю страницы:

Церемониальные заповеди о святых вещах и служении.

[20] Заметка на полях:

Против привилегий иудеев: Матф. 8, 10 и далее.

[21] «От дней же Иоанна Крестителя доныне Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его». — Примперев.

[22] См.: Евангелие от Матфея, гл. 15, ст. 3–9. — Примперев.

[23] См. весь обсуждаемый Гегелем в этом фрагменте пассаж: Евангелие от Матфея, гл. 15, ст. 1–20. — Примперев.

[24] «но, чтобы нам не соблазнить (σκανδαλίσωμεν) их, пойди на море, брось уду, и первую рыбу, которая попадется, возьми, и, открыв у ней рот, найдешь статир; возьми его и отдай им за Меня и за себя», Евангелие от Матфея, гл. 17, ст. 27. Здесь и далее греческий текст Нового завета воспроизводится в примечаниях по изданию: Novum Testamentum 1984. См. весь обсуждаемый Гегелем в этом фрагменте пассаж: Евангелие от Матфея, гл. 17, ст. 24–27. — Примперев.

[25] См.: Евангелие от Матфея, гл. 19, ст. 1–9. — Примперев.

[26]Заметка на полях рядом с начинающимся здесь абзацем:

Закон как господствующий снят добродетелью; ограничение добродетели посредством любви — Но любовь сама чувство, рефлексия с ней не соединена —

[27] От латинского transsubstantiatio — буквально: переход одной сущности в другую; в контексте христианского богословия — пресуществление Святых даров в таинстве Евхаристии. — Примперев.

[28] «Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего», Евангелие от Иоанна, гл. 15, ст. 5. — Примперев.

[29] «Иисус молчал. И первосвященник сказал Ему: заклинаю Тебя Богом живым, скажи нам, Ты ли Христос, Сын Божий? Иисус говорит ему: ты сказал; даже сказываю вам: отныне у́зрите Сына Человеческого, сидящего одесную силы и грядущего на облаках небесных», Евангелие от Матфея, гл. 26, ст. 63–64. — Примперев.

[30] См.: Евангелие от Матфея, гл. 9, ст. 2 и Евангелие от Луки, гл. 7, ст. 48. — Примперев.

[31] См. строку из «Отче наш»: «и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим», Евангелие от Матфея, гл. 6, ст. 12, и последующее пояснение Иисуса: «Ибо если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный, а если не будете прощать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших», Евангелие от Матфея, гл. 6, ст. 14–15. — Примперев.

[32] Евангелие от Матфея, гл. 7, ст. 1. — Примперев.

[33] Евангелие от Луки, гл. 7, ст. 48. — Примперев.

[34] «Истинно говорю вам: что́ вы свяжете на земле, то́ будет связано на небе; и что́ разрешите на земле, то́ будет разрешено на небе», Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 18. Это же Иисусом сказано отдельно апостолу Симону-Петру: «и Я говорю тебе: ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее; и дам тебе ключи Царства Небесного: и что́ свяжешь на земле, то́ будет связано на небесах, и что́ разрешишь на земле, то́ будет разрешено на небесах», Евангелие от Матфея, гл. 16, ст. 18–19. — Примперев.

[35] Почти дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: ὥσπερ γὰρ ὁ πατὴρ ἔχει ζωὴν ἐν ἑαυτῷ, οὕτως καὶ τῷ υἱῷ ἔδωκεν ζωὴν ἔχειν ἐν ἑαυτῷ. καὶ ἐξουσίαν ἔδωκεν αὐτῷ κρίσιν ποιεῖν, ὅτι υἱὸς ἀνθρώπου ἐστίν. — «Ибо, как Отец имеет жизнь в Самом Себе, так и Сыну дал иметь жизнь в Самом Себе; И дал Ему власть производить и суд, потому что Он есть Сын Человеческий», Евангелие от Иоанна, гл. 5, ст. 26–27. — Примперев.

[36] Сын Человеческий. — Примперев.

[37] Дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: ὡς τὸ φῶς ἔχετε, πιστεύετε εἰς τὸ φῶς, ἵνα υἱοὶ φωτὸς γένησθε. — «Доколе свет с вами, веруйте в свет, да будете сынами света…», Евангелие от Иоанна, гл. 12, ст. 36. — Примперев.

[38] Дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: Μετανοεῖτε, ἤγγικεν γὰρ ἡ βασιλεία τῶν οὐρανῶν. — «…Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное», Евангелие от Матфея, гл. 4, ст. 17. — Примперев.

[39] После искушения от Дьявола в пустыне Иисус начинает проповедовать и исцелять болезни, на его зов стекаются последователи. См.: Евангелие от Матфея, гл. 4, полностью. — Примперев.

[40] πληρῶσαι — исполнить — последнее слово ст. 17, гл. 5 Евангелия от Матфея. Полностью текст данного стиха: «Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков; не нарушить пришел Я, но исполнить». Этот и последующие три фрагмента посвящены истолкованию слов Иисуса в Нагорной проповеди. — Примперев.

[41] «Ибо, говорю вам, если праведность ваша не превзойдет праведности книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царство Небесное», Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 20. — Примперев.

[42] Заметка на полях рядом с последующим текстом:

Противополагается иной масштаб, убеждение, и согласно ему страстные действия, которые в пребывании другого не изменяют, а также не причиняют ничего кроме препятствования его пребывающей для себя жизни, и указывают на принцип примирения, т. е. на склонность снять разделение.

[43] См.: Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 21–26. — Примперев.

[44] См.: Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 33–37. — Примперев.

[45] См.: Евангелие от Матфея, гл. 6, ст. 25–34. — Примперев.

[46] См.: Евангелие от Матфея, гл. 7, ст. 1–14. — Примперев.

[47] «Но Иисус сказал ему: иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов», Евангелие от Матфея, гл. 8, ст. 22. — Примперев.

[48] «Услышав сие, Иисус удивился и сказал идущим за Ним: истинно говорю вам, и в Израиле не нашел Я такой веры», Евангелие от Матфея, гл. 8, ст. 10. — Примперев.

[49] См.: Евангелие от Матфея, гл. 9, ст. 36 — гл. 10, ст. 42 (напутствие Иисуса ученикам). — Примперев.

[50] Заметка на полях:

Марка 6, 7. Иисус стал посылать их, 6, 30. Они собрались вокруг него [—] Луки 9, 6 и 9, 10 [—] вновь, 10, 1–17, 20 [Указания на места в Евангелиях от Марка и от Луки с описанием напутствия Иисуса апостолам и их миссионерского путешествия по землям Иудеи, а также указание по Евангелию от Луки мест с описанием напутствия Иисуса семидесяти ученикам и их путешествия. В Евангелии от Луки, гл. 10, ст. 20 Иисус, обращаясь к вернувшимся ученикам, говорит: «однако ж тому не радуйтесь, что духи вам повинуются, но радуйтесь тому, что имена ваши написаны на небесах». — Примперев.]

[51] Евангелие от Матфея, гл. 11, ст. 12–24. — Примперев.

[52] Евангелие от Матфея, гл. 11, ст. 25–26. — Примперев.

[53] См.: Евангелие от Матфея, гл. 12, ст. 8–13. — Примперев.

[54] «Он же сказал в ответ говорившему: кто Матерь Моя? и кто братья Мои? И, указав рукою Своею на учеников Своих, сказал: вот матерь Моя и братья Мои; ибо, кто будет исполнять волю Отца Моего Небесного, тот Мне брат, и сестра, и матерь», Евангелие от Матфея, гл. 12, ст. 48–50. — Примперев.

[55] «Иисус же сказал им: не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и у сродников и в доме своем», Евангелие от Марка, гл. 6, ст. 4. — Примперев.

[56] Вероятно, описка Гегеля. Он, должно быть, имеет в виду: Евангелие от Матфея, гл. 13, ст. 36–52 (толкование Иисусом притчи о сеятеле). — Примперев.

[57] См. прим. 40. — Примперев.

[58] Слова Иисуса, обращенные к апостолу Симону-Петру. См. также прим. 28*. — Примперев.

[59] Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 3. — Примперев.

[60] На самом деле: Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 19–20 («Истинно также говорю вам, что если двое из вас согласятся на земле просить о всяком деле, то, чего бы ни попросили, будет им от Отца Моего Небесного, ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»). — Примперев.

[61] См.: Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 21–35. — Примперев.

[62] См. прим. 33. — Примперев.

[63] См.: Евангелие от Матфея, гл. 19, ст. 8–9. — Примперев.

[64] Дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: εἰσὶν εὐνοῦχοι οἵτινες εὐνούχισαν ἑαυτοὺς διὰ τὴν βασιλείαν τῶν οὐρανῶν. ὁ δυνάμενος χωρεῖν χωρείτω. — «…есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить, да вместит», Евангелие от Матфея, гл. 19, ст. 12. — Примперев.

[65] Выражение, перефразирующее цитируемое выше место из Евангелия от Матфея, принадлежит Карлу Фридриху Бардту (1741–1792), немецкому протестантскому теологу и писателю-просветителю. — Примперев.

[66] Дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале:  Εἰ θέλεις τέλειος εἶναι, ὕπαγε πώλησόν σου τὰ ὑπάρχοντα καὶ δὸς [τοῖς] πτωχοῖς, — «…если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим…», Евангелие от Матфея, гл. 19, ст. 21. — Примперев.

[67] Почти дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале Не совсем точная цитата. В действительности: καὶ πᾶς ὅστις ἀφῆκεν οἰκίας ἢ ἀδελφοὺς ἢ ἀδελφὰς ἢ πατέρα ἢ μητέρα ἢ τέκνα ἢ ἀγροὺς ἕνεκεν τοῦ ὀνόματός μου ἑκατονταπλασίονα λήμψεται καὶ ζωὴν αἰώνιον κληρονομήσει. — «И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или зéмли, ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную», Евангелие от Матфея, гл. 19, ст. 29. — Примперев.

[68] См.: Евангелие от Матфея, гл. 20, ст. 20–28. — Примперев.

[69]Заметка на полях:

Луки 7, 37.

[70] Миро. — Примперев.

[71] Заметка на полях:

Луки 7, 37. Прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много. [На самом деле история излагается в стихах 37–50. Гегель приводит строки из стиха 47. — Примперев.]

[72] См.: Евангелие от Матфея, гл. 26, ст. 7–13. — Примперев.

[73] Иисус так говорит своим ученикам о женщине, омывшей ему ноги миром, в ответ на их порицания (ученики посетовали, что миро можно было бы продать и раздать деньги нищим): «…она доброе дело (ἔργον γὰρ καλὸν — буквально: хорошее ведь дело) сделала для Меня: ибо нищих всегда имеете с собою, а Меня не всегда имеете», Евангелие от Матфея, гл. 26, ст. 10–11. — Примперев.

[74] Весь стих: «впрочем Сын Человеческий идет, как писано о Нем, но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому (καλὸν ἦν αὐτῷ — буквально: хорошо было [бы] ему) человеку не родиться». — Примперев.

[75] См.: Евангелие от Марка, гл. 16, ст. 17–18. — Примперев.

[76] Евангелие от Матфея, гл. 4, ст. 17. — Примперев.

[77] Заметка на полях:

Всеобщее выражает долженствование, потому что оно мыслимое, потому что оно не: есть, на том же самом основании, почему существование (Daseyn) не может быть доказано.

[78] См.: Евангелие от Матфея, гл. 19, ст. 21–24. — Примперев.

[79] Заметка на полях:

Эти отношения (к отцу, семье, имуществу) не могли [стать] прекрасными отношениями, следовательно, не должны были существовать вообще, чтобы, по крайней мере, не существовала противоположность —

[80] Заметка на полях:

Луки 24, 21, после смерти Христа два его последователя сказали, мы надеялись, что он есть тот, который избавит Израиль. [Один из эпизодов встречи двух учеников с Христом три дня спустя после Распятия во время путешествия в Эммаус. См.: Евангелие от Луки, гл. 24, ст. 13–32. — Примперев.]

[81] «Он же сказал ему: сын мой! ты всегда со мною, и всё мое твое, а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся», Евангелие от Луки, гл. 15, ст. 31–32. — Примперев.

[82] Фрагмент создан в 1799 г. во Франкфурте-на-Майне. В рукописи фрагмент не имеет заголовка, последний добавлен немецкими издателями по началу первой строки рукописи. — Примперев.

[83] Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 3–10. — Примперев.

[84] Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 17–20. — Примперев.

[85] «У тебя же, когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая», Евангелие от Матфея, гл. 6, ст. 3. — Примперев.

[86] Гегель почти дословно (с упрощенной диакритикой) цитирует стих 32 (не полностью): ὃς ἐὰν εἴπῃ λόγον κατὰ τοῦ υἱοῦ τοῦ ἀνθρώπου, ἀφεθήσεται αὐτῷ. ὃς δ᾽ ἂν εἴπῃ κατὰ τοῦ πνεύματος τοῦ ἁγίου, οὐκ ἀφεθήσεται αὐτῷ — «если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святого, не простится ему…».— Примперев.

[87] Гегель цитирует конец 34 стиха и стих 35. Русский текст стиха 35 несколько отличается: «Добрый человек из доброго сокровища выносит доброе; а злой человек из злого сокровища выносит злое» — Примперев.

[88] См.: Евангелие от Матфея, гл. 12, ст. 38–45. — Примперев.

[89] τῇ βασιλείᾳ τῶν οὐρανῶν — «…в Царстве Небесном», Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 1. — Примперев.

[90] Ср.: Платон, Федр, 246а–251а. — Примперев.

[91] Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 10. — Примперев.

[92] Неточная цитата большей части ст. 11, гл. 18 Евангелия от Матфея. Полный стих: ἦλθεν γὰρ ὁ υἱὸς τоῦ ἀνθρώπоυ ζητῆσαι καὶ σῶσαι τὸ ἀπολωλός — «Ибо Сын Человеческий пришел взыскать и спасти погибшее», Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 11. — Примперев.

[93] Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 17. — Примперев.

[94] Евангелие от Матфея, гл. 18, ст. 18. — Примперев.

[95] Здесь рукопись Гегеля прерывается. — Примперев.

[96] См. прим. 37. — Примперев.

[97] Дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: ποιήσω ὑμᾶς αλιεῖς ἀνθρώπων. — «…Я сделаю вас ловцами человеков». — Примперев.

[98] Почти дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: ὁ δὲ υἱὸς τοῦ ἀνθρώπου οὐκ ἔχει ποῦ τὴν κεφαλὴν κλίνῃ. — «…а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову». — Примперев.

[99] Дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: ’Ακολούθει μοι, καὶ άφες τοὺς νεκροὺς θάψαι τοὺς ἑαυτῶν νεκρούς. — «…иди за Мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов». См. прим. 40. — Примперев.

[100] Почти дословная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: ’Ηγγικεν ἡ βασιλεία τῶν οὐρανῶν. — «Приблизилось Царство Небесное», Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 7. — Примперев.

[101] ειρήνη — «мир, покой». — Примперев.

[102] «a входя в дом, приветствуйте его, говоря: “мир дому сему”; И если дом будет достоин, то мир (εἰρήνη) ваш придет на него; если же не будет достоин, то мир (εἰρήνη) ваш к вам возвратится», Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 12–13. — Примперев.

[103] Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 22–23. — Примперев.

[104] Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 19–20. — Примперев.

[105] Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 26–39. — Примперев.

[106] εἰς ὄνομα — «во имя». — Примперев.

[107] Евангелие от Матфея, гл. 10, ст. 42. — Примперев.

[108] См.: Евангелие от Матфея, гл. 11, ст. 7–24. — Примперев.

[109] На самом деле слова из стиха 25 — «младенцы»: «В то время, продолжая речь, Иисус сказал: славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам (νηπίοις)», и стиха 28 — «труждающиеся» и «обремененные»: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные (κοπιῶντες καὶ πεφορτισμένοι), и Я успокою вас». — Примперев.

[110] Не совсем точная цитата с упрощенной диакритикой. В оригинале: ἐπὶ τοὺς μαθητὰς αὐτοῦ εἶπεν, Ἰδοὺ ἡ μήτηρ μου καὶ οἱ ἀδελφοί μου. — «[И указав рукою Своею] на учеников Своих, сказал: вот матерь Моя и братья Мои». — Примперев.

[111] Fabula docet (лат.) — буквально: басня поучает. Формула, вводящая нравоучительный вывод басни, ее мораль. — Примперев.

[112] Не совсем точная цитата с упрощенной диакритикой. В действительности до знака вопроса (;) — первая часть ст. 55, а после знака вопроса — вторая половина ст. 57: οὐχ οὗτός ἐστιν ὁ τοῦ τέκτονος υἱός; … Οὐκ ἔστιν προφήτης ἄτιμος εἰ μὴ ἐν τῇ πατρίδι καὶ ἐν τῇ οἰκίᾳ αὐτοῦ. — «не плотников ли он Сын?…» (ст. 55); «…не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и в доме своем» (ст. 57). — Примперев.

[113] Tertium comporationis (лат.) — третье в сравнении, т. е. то общее двух сравниваемых предметов, которое служит основанием для сравнения. — Примперев.

[114] Фрагмент создан в конце 1799 — начале 1800 г. во Франкфурте-на-Майне. В рукописи фрагмент не имеет заголовка, последний добавлен немецкими издателями по началу первой строки рукописи. Работая над текстами, Гегель имел обыкновение, как в данном фрагменте, разделять лист на две колонки, так что в левой он записывал исходную редакцию текста, а в правую вносил изменения или целиком новый текст. — Примперев.

[115] См.: Бытие, гл. 6–10. — Примперев.

[116] Бытие, гл. 8, ст. 21–22. — Примперев.

[117] См. весь пассаж: Бытие, гл. 9, ст. 2–6. — Примперев.

[118] Нимрод (Не́мрод, Не́мврод; др.-евр. נִמְרוֹד — буквально: восстанем) — в Пятикнижии, агадических преданиях и легендах Ближнего Востока герой, воитель-охотник и царь. По родословию, приведенному в книге Бытие, — сын Куша и внук Хама. Упоминается как «сильный зверолов перед Господом»; его царство помещено в Месопотамии (Бытие, гл. 10, ст. 9–10). В различных легендах акцентируется образ Нимрода-тирана и богоборца; ему приписывается строительство Вавилонской башни, крайняя жестокость, идолопоклонство, преследования Авраама, соперничество с Богом. — Примперев.

[119] Иосиф Флавий (Josephus Flavius, настоящее имя Иосиф бен-Маттатьяху, 37/38 н. э. — около 100 н. э.) — еврейский священник, ученый и историк, написавший имеющие большую научную ценность работы об Иудейском восстании 66–70 г. н. э. и о ранней еврейской истории. Его основными трудами являются «История Иудейской войны» (75–79 гг. н. э.), «Иудейские древности» (93 г. н. э.) и «Против Апиона». — Примперев.

[120] «…Человек отважный и отличавшийся огромною физическою силою. Он убедил их не приписывать своего благоденствия Господу Богу, а считать причиною своего благополучия собственную свою доблесть. Спустя немного времени Немврод стал домогаться верховной власти, будучи убежден, что люди только в том случае перестанут бояться Бога и отпадут от Него, если согласятся жить под властною защитою его, Немврода. При этом он хвастливо заявлял, что защитит их от Господа Бога, если бы Тот вновь захотел наслать на землю потоп. Он советовал им построить башню более высокую, чем насколько могла бы подняться вода, и тем отомстить за гибель предков» (Иосиф Флавий 2002, 45). — Примперев.

[121] Девкалион и Пирра — муж и жена, герои древнегреческой мифологии, пережившие потоп, посланный Зевсом, и ставшие прародителями послепотопного человечества. См.: Овидий, Метаморфозы, кн. 1, ст. 89–415; рус. пер.: Овидий 1994, 11–20. — Примперев.

[122] Евсевий (Евсевий Памфил; греч. Εὐσέβιος τοῦ Παμφίλου, 258/265–339/40 н. э.) — епископ Кесарии Палестинской, церковный историк и писатель, богослов, апологет, толкователь Священного Писания. В его произведении Die Praeparatio Evangelica IX.41 упоминается Вавилонское столпотворение (Eusebius 1954, 552.9–553.13). Евпол. — Евполемос, античный историк и писатель. — Примперев.

[123] Фрагмент создан в конце 1799 — начале 1800 г. во Франкфурте-на-Майне. В рукописи фрагмент не имеет заголовка, последний добавлен немецкими издателями по началу первой строки рукописи. — Примперев.

[124] См.: Второзаконие, гл. 21, ст. 18–21. — Примперев.

[125] См.: Второзаконие, гл. 25, ст. 6–10. — Примперев.

[126] См.: Второзаконие, гл. 22, ст. 13–19. — Примперев.

[127] Источник этого сообщения не известен. — Примперев.


Список литературы к примечаниям

Eusebius (1954) Eusebius Werke. Bd. 8. Die Praeparatio Evangelica. Teil 1: Einleitung, die Bücher I bis X. Hrsg. von K. Mras. Berlin: Akademie-Verlag (Die Griechischen Christlichen Schriftsteller der ersten Jahrhunderte. Bd. 43. Teil 1).

Jacobi F. H. (1815) «David Hume über den Glauben, oder Idealismus und Realismus. Ein Gespräch» (1787). Friedrich Heinrich Jacobi’s Werkein 6 Bänden. Hrsg. von F. Roth und F. Köppen. Bd. 2. Leipzig: Gerhard Fleischer. S. 1–310.

Novum Testamentum (1984) Novum Testamentum Graece et Latine. Textum Graecum post Eb. Nestle et Er. Nestle communiter ediderunt B. Aland et K. Aland, J. Karavidopoulos, C. M. Martini, B. M. Metzger. Textus Latinus Novae Vulgatae Bibliorum Sacrorum editioni debetur. Utriusque textus apparatum criticum recensuerunt et editionem novis curis elaboraverunt B. Aland et K. Aland una cum Instituto Studiorum Textus Novi Testamenti Monasteriensi Westphaliae. 27. Aufl. Stuttgart: Deutsche Bibelgesellschaft.

Иосиф Флавий (2002) Иудейские древности. В 2 т. Т. 1: Кн. 1–12. М.: Изд-во АСТ; Ладомир.

Кант И. (1994) «Критика практического разума». Кант И. Собрсоч.: в 8 т. Т. 4. М.: Чоро. С. 373–565.

Овидий (1994) «Метаморфозы». Овидий. Собрание сочинений. В 2 т. Т. 2. СПб.: Биографический институт «Студиа Биографика». С. 5–344.

Фихте И. Г. (1993) «Основа общего наукоучения». Фихте И. Г. Сочинения в двух томах. Т. 1. СПб.: Мифрил. С. 65–337.

Якоби Ф. Г. (2006) «Давид Юм о вере, или разговор об идеализме и реализме» (1787). Гаман И. Г., Якоби Ф. Г. Философия чувства и веры. Сост., вступ. ст., пер. с нем., прилож., коммент., примеч.: С. В. Волжин. СПб.: ПИЯФ РАН им. Б. П. Константинова. C. 91–169.

Антон Иваненко. Ранние фрагменты Гегеля о религии

Ранние фрагменты Гегеля о религии*

АНТОН ИВАНЕНКО

Представляемые вниманию читателей фрагменты из рукописного наследия Г. В. Ф. Гегеля посвящены религии и относятся к франкфуртскому периоду его жизни (с начала 1797 г. по конец 1800 г.), хотя работа над частью из них началась еще в бернский период (с октября 1793 г. по осень 1796 г.). Бóльшая часть ранних рукописных фрагментов Гегеля, связанных с этой тематикой, уже была опубликована на русском языке в виде сочинений «Народная религия и христианство», «Позитивность христианской религии» (Гегель 1970a, Гегель 1970б), а также «Жизнь Иисуса» и «Дух христианства и его судьба» (Гегель 1975a, Гегель 1975б). Вместе с ними публикуемые здесь фрагменты полностью представляют наследие Гегеля в этой области за данный период его жизни. Нижеследующие замечания призваны дать читателю необходимые ориентиры, которые позволят ему разобраться в сложной взаимосвязи уже опубликованных прежде и вновь публикуемых теологических фрагментов молодого Гегеля.

В 2014 г. Вальтером Йешке во втором томе Собрания сочинений Гегеля были изданы рукописные фрагменты, относящиеся к франкфуртскому периоду (Hegel 2014), а в 2020 г. в первом разделе («Франкфуртские сочинения Гегеля. О недавно опубликованном 2 томе Собрания сочинений Гегеля») своей книги «Философия Гегеля» он дал подробный отчет о принципах данного издания и его фактологической базе (Jaeschke 2020, 11–32). Обе публикации Йешке указывают на важные недостатки издания ранних рукописных фрагментов Гегеля Германом Нолем (Nohl 1907), которое до сих пор в значительной мере определяло представления о взглядах Гегеля до 1801 г. и с которого был осуществлен перевод на русский язык четырех упомянутых выше сочинений Гегеля. Результаты его ревизии мы изложим в следующем абзаце.

Во-первых, из четырех «теологических сочинений» только «Жизнь Иисуса» является собственно сочинением Гегеля, остальные три «произведения» составлены самим Нолем из отдельных фрагментов. Тот факт, что Гегель не создавал три из четырех приписанных ему Нолем «теологических сочинений», вместо чего написал ряд фрагментов на религиозную тематику, уже способен заметным образом изменить оценку его раннего рукописного наследия. Во-вторых, названия этим трем «произведениям» даны не Гегелем, а Нолем, и эти названия, таким образом, являются не аутентичным смыслоуказанием, в качестве коего воспринимаются неосведомленным читателем, а исходящей из определенных посылок интерпретацией издателя. В-третьих, Йешке полностью дезавуирует принципы, на основе которых прежде производилась датировка рукописных фрагментов Гегеля, в том числе и в издании Ноля[1]. Это означает, что включение тех или иных фрагментов в качестве частей в три мнимых «сочинения» Гегеля не имеет достаточных фактологических оснований. Говоря иначе, «сочинения» из издания Ноля не только не являются произведениями Гегеля, они не являются и тремя надежно установленными группами взаимосвязанных отрывков, их соединение и соединение именно в таком порядке в «сочинения» есть также продукт чисто идеологически мотивированной интерпретации Ноля, призванной подтвердить выдвинутый его учителем В. Дильтеем образ молодого Гегеля как «мистического пантеиста» (в исследовании «История молодого Гегеля»[2]). В-четвертых, Ноль издал ранние рукописные фрагменты почти исключительно по религиозной тематике. Безусловно, она занимала одно из центральных мест в размышлениях молодого Гегеля, однако не исключительное, как должно было бы показаться читателю его издания. В-пятых, в результате деконструкции образа рукописного наследия молодого Гегеля, неизбежной после публикаций Йешке, становится ясно, что характеристика его бóльшей части как «теологической», что навязывает читателю, в том числе и своим названием, издание Ноля, также представляет собой результат односторонней интерпретации его наследия данным издателем.

Однако выводы из вышеизложенного — дело будущего, поэтому в данной статье мы будем отсылать читателя к доступному ему материалу ранее переведенных на русский язык фрагментов.

За годы, прошедшие с момента окончания Тюбингенского университета (1793 г.) и до переезда в Йену (начало 1801 г.), Гегель пережил интенсивную эволюцию своих взглядов на религию. Получив теологическое образование, он, однако, не вступил на стезю священника, став домашним учителем в богатом бернском семействе, а с начала 1797 г. в этом же качестве продолжил свою деятельность во Франкфурте-на-Майне.

Во фрагментах, датируемых 1792–1795 г. и собранных под заголовком «Народная религия и христианство», размышления Гегеля направлены на поиск путей воспитания в народе добродетели. При этом его не удовлетворяет обычное для просветителей представление о том, что основным средством достижения данной цели является обучение, совершенствование рассудка, поскольку «рассудок никогда не превратит принципы в принципы практические», «просвещение рассудка делает человека умнее, но не делает его лучше» — он является лишь «неким придворным, который угождает настроениям своего господина», сердца (Гегель 1970a, 58). Для того чтобы каждый человек действительно руководствовался ими, догматы веры «обязательно должны быть такими, чтобы они, собственно, были утверждены всеобщим разумом людей, чтобы их обязательность сразу же усматривал и чувствовал любой человек» (ibid., 69–70). Действенное средство воспитания людей Гегель здесь видит в религии, которая есть «дело сердца», в отличие от теологии — «дела разума и памяти» (ibid., 55). Исправление объективного учения религии идет рука об руку с просвещением рассудка, без чего она оставалась бы «простым суеверием» (ibid.), но этого далеко не достаточно — необходимо, чтобы «религия стала вполне субъективной» (ibid., 54) и, более того, народной. В этом случае она сможет быть действительным мотивом человеческих поступков, поскольку сможет обращаться не только к рассудку, но и к «сердцу и фантазии народа» (ibid., 73).

Следующая по хронологии работа Гегеля, касающаяся религии, — «Жизнь Иисуса», — вполне однозначна в своем кантианском посыле. В ней Иисус трактуется как проповедник нравственного закона. В своей речи к Никодиму он говорит: «…только вера в разум позволяет человеку выполнить свое высокое назначение», он повелевает «видеть в нравственности свой долг» (Гегель 1975a, 40), и «настанет время, и оно уже настало, когда люди, истинно почитающие бога, будут поклоняться отцу своему в духе подлинной религии, ибо только такие верующие угодны богу, и истинное благоговение должно быть основано на духе, в котором господствует лишь разум и его высшее проявление — нравственный закон» (ibid., 41). А иудеям, уличающим его в нарушении заповедей, гегелевский Иисус отвечает: «Если вы считаете ваши церковные распорядки и позитивные заповеди высшим законом, данным человеку, то вам не ведомы ни достоинство человека, ни его способность обретать в себе самом понятие божества и знание его воли» (ibid., 50).

Написанные несколькими месяцами позже и собранные под заголовком «Позитивность христианской религии» фрагменты в целом также находятся в русле кантовской мысли — Гегель называет здесь закон практического разума «единственной нравственной движущей пружиной» (Гегель 1970б, 175), говорит о «конечной моральной цели мира» (ibid., 193) и о «знаменитом в новые времена постулате, встречающемся у всех народов, постулате гармонии блаженства и нравственности» (ibid., 206). Согласно позиции Гегеля в этом произведении, религия становится позитивной, когда случайное притязает «на значение непреходящего и священного и на свое почитание» (ibid., 94), когда избыточное в религии («специфические религиозные действия, чувства, обряды») «предъявляет свои претензии к рассудку и к разуму, вступая в противоречие с их необходимыми законами» (ibid., 93). Таким образом, позитивный характер религии проистекает не из разума, но сущность религии состоит не в позитивном, для религии не неизбежно опираться на авторитет, данное (ibid., 96), разделять Бога и человека (ibid., 96), ей не обязательно ограничивать сферу разума лишь суждениями о чувственном (ibid., 205).

Христианская церковь появилась в результате разложения языческих народов, «всякая политическая свобода» была «вырвана с корнем, а потому исчезла и заинтересованность в государстве» (ibid., 195). Упования на достижение добродетельности были перенесены на Бога, а в моральной системе церкви «сущность морали не основана на свободе, не есть автономия воли» (ibid., 167). «В христианской церкви, — пишет Гегель, — обретается характерное качество иудейской религии — рабская покорность закону» (ibid., 171), и, таким образом, ею не достигается «цель морали и религии, а именно нравственность» (ibid.).

Единственное отличие позиции Гегеля во фрагментах, объединенных под заголовком «Позитивность христианской религии», от его позиции в «Жизни Иисуса» можно найти в начале этого собрания фрагментов, переписанном им в сентябре 1800 г. уже после создания остальных его частей[3]. В нем «позитивность» той или иной религии является результатом ее состояния в определенный исторический момент, когда религиозные представления и связанные с ними действия в силу дальнейшего развития разума вступают в противоречие с ним (см.: ibid., 91–95).

Последняя группа фрагментов Гегеля о религии, озаглавленная ее издателем как «Дух христианства и его судьба», создана им во Франкфурте-на-Майне и уже не имеет своим ориентиром Канта, более того, отталкивается от критики строя мысли последнего. Согласно позиции Гегеля в названном собрании фрагментов, центральный момент практической философии Канта, добродетель как долг, «требует противопоставления» (Гегель 1975б, 108) объективного как всеобщего и субъекта как особенной склонности, подчинения второго первому, в то время как действительная добродетель — это «синтез субъекта и объекта, в котором субъект и объект теряют свою противоположность» (ibid., 109), склонность становится склонностью к добру, в чем и заключается снятие их противоположности. Исходя именно из этого, действует Иисус в данном произведении — его дух возвышается над моралью (ibid., 107), он есть «примирение в любви», являет «наивысшую свободу» (ibid., 137). Иисус прозревает целое человека и потому может даровать прощение грехов, ведь «вера есть познание духа посредством духа» (ibid., 134). Не только между человеком и человеком, но и «между человеком и богом, между духом и духом нет этой пропасти объективности, дух становится для духа другим только в акте познания» (ibid., 160), в разделяющей рефлексии (см.: ibid., 156–158).

Однако эта соединяющая любовь еще не есть религия (ibid., 182), стремление к которой — это «самая высокая потребность человеческого духа» (ibid.). И следуя последней, христианская община объективировала предмет своего поклонения, что породило «основное свойство христианской религии, противоположение в божественном — божественное всегда должно быть только в сознании, но не в жизни» и оно «характерно для всех форм христианской религии, выявившихся в ходе ее дальнейшей судьбы» (ibid., 193). В результате этого «церковь и государство, богослужение и жизнь, благочестие и добродетель, духовная и светская деятельность никогда не могли слиться в единое целое» (ibid., 194).

Первый из фрагментов Гегеля, публикуемых в презентуемой здесь подборке, — «Позитивной называется вера…», — датируется второй половиной 1795 г. и не только хронологически, но и тематически и по позиции автора в нем ближе всего примыкает к «Позитивности христианской религии». Здесь мысль Гегеля еще не усматривает ограниченность моральности, продвигаясь в противоположности теоретического и практического разума, предпочитая последний. Примечательным здесь также является оформление мысли с помощью оппозиции Я и не-Я, восходящей к сочинению И. Г. Фихте «Основа общего наукоучения», которое публиковалось по частям со второй половины 1794 г. по первую половину 1795 г. Более поздние фрагменты франкфуртского периода жизни Гегеля, объединенные под названием «Дух христианства и его судьба», уже демонстрируют его независимость от позиции Фихте.

Второй из представленных здесь фрагментов («Религия…») уже отталкивается от противоположности субъекта и объекта, характерной для «Духа христианства и его судьбы», и указывает на снятие ее в «любви», что также характерно для названного произведения.

Третий фрагмент («Вера есть тот способ…») посвящен одной из центральных проблем мысли раннего Гегеля — установлению понятия «позитивной религии» — и также примыкает к «Духу христианства и его судьбе» с его тезисом о том, что «духу, жизни никогда ничего не бывает дано» (ibid., 186), и содержащейся в нем критикой Канта.

Четвертый, наиболее крупный, фрагмент («Во времена, когда Иисус…») непосредственно развивает мотивы «Духа христианства и его судьбы» — понимания Бога как любви, критики Канта и моральности, схемы развития религии от объективных заповедей через любовь к христианской религии, раскола в человеке и единства последнего с Богом.

Пятый фрагмент («В. Мораль…») представляет собой толкование Евангелий исходя из установленного в предыдущем фрагменте и в «Духе христианства и его судьбе» смысла деятельности Иисуса.

В шестом фрагменте («С Авраама…»), в котором имеются и исходная, и конечная редакции текста, так же, как и в «Духе христианства и его судьбе», центральными являются мотивы соединяющей все любви, разорванности мысли и действительности и попытка рассмотреть религию в ее историческом развитии.

Последний фрагмент («Прекрасные, по своей природе…») также развивает характерную для фрагментов из «Духа христианства и его судьбы» тему отсутствия любви у иудеев до Иисуса.

Перевод фрагментов осуществлен по изданию: Hegel G. W. F. Gesammelte Werke. Frühe Schriften II. Bd. 2. Hamburg: Felix Meiner Verlag, 2014, содержащему все рукописные фрагменты Гегеля, в том числе о вере и религии, написанные во Франкфурте-на-Майне (в 1797–1800 гг.), и те бернские фрагменты, которые были доработаны или переработаны Гегелем во франкфуртский период его жизни (разделы: Бернские рукописи, переработанные во франкфуртский период. О вере и религии — Berner Manuskripte mit Frankfurter Überarbeitungen. Zum Glauben und zur Religion; Франкфуртские рукописи: О христианской религии. Об иудейской религии. О религии: два фрагмента. О понятии положительной религии. — Frankfurter Manuskripte: Zur christlichen Religion. Zur jüdischen Religion. Über Religion. Zwei Fragmente. Zum Begriff der positiven Religion). Текст Гегеля представляет собой фрагментарные записи и не всегда соответствует нормам немецкого литературного языка. При переводе в целом была сохранена оригинальная пунктуация Гегеля, изобилующая пропусками и авторскими вариантами использования знаков препинания. Наиболее важной для чтения данных текстов особенностью является использование им знака тире для выделения какой-либо мысли, либо для обозначения пропуска в изложении. В некоторых очевидных случаях, там, где постановка знаков препинания не влияла на смысл оригинального текста, но требовалась по нормам русского синтаксиса, перевод снабжен ими. Чтобы выделить эти знаки препинания, они, как и поясняющие отдельные места в тексте Гегеля слова, взяты в квадратные скобки. В публикации использованы два типа примечаний: примечания, обозначенные порядковыми числами 1, 2, 3 и т. д., содержат собственные заметки Гегеля на полях рукописей, в то время как примечания, обозначенные порядковыми числами со звездочкой 1*, 2*, 3* и т. д., представляют собой примечания, содержащие ссылки на места из Библии и других источников, к которым отсылает гегелевский текст, а также комментарии переводчика.

Список литературы

Dilthey W. (1905) Die Jugendgeschichte Hegels. Berlin: G. Reimer.

Dilthey W. (1921) Gesammelte Schriften. Bd. 4. Die Jugendgeschichte Hegels und andere Abhandlungen zur Geschichte des Deutschen Idealismus. Hrsg. von H. Nohl. Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht.

Hegel G. W. F. (2014) Gesammelte Werke. Abt. I. Schriften und Entwürfe. Bd. 2. Frühe Schriften. Teil II. Bearbeitet von F. Nicolin, I. Rill und P. Kriegel. Hrsg. von W. Jaeschke. Hamburg: Felix Meiner.

Jaeschke W. (2020) Hegels Philosophie. Hamburg: Felix Meiner.

Nohl H., hg. (1907) Hegels theologische Jügendschriften. Tübingen: J. C. B. Mohr (Paul Siebeck).

Гегель Г. В. Ф. (1970а) «Народная религия и христианство». Гегель Г. В. Ф. Работы разных лет. В 2 т. Т. 1. М.: Мысль (Философское наследие. Т. 39). С. 45–86.

Гегель Г. В. Ф. (1970б) «Позитивность христианской религии». Гегель Г. В. Ф. Работы разных лет. В 2 т. Т. 1. М.: Мысль (Философское наследие. Т. 39). С. 87–207.

Гегель Г. В. Ф. (1975a) «Жизнь Иисуса». Гегель Г. В. Ф. Философия религии. В 2 т. Т. 1. М.: Мысль (Философское наследие. Т. 66). С. 35–100.

Гегель Г. В. Ф. (1975б) «Дух христианства и его судьба». Гегель Г. В. Ф. Философия религии. В 2 т. Т. 1. М.: Мысль (Философское наследие. Т. 66). С. 101–194.


* Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ в рамках научного проекта № 20-011-00746 «Философия и теология в немецком классическом идеализме: история взаимодействия и взаимопроникновения».

[1] См. подраздел «2. О датировке текстов» указанного выше раздела книги Йешке: Jaeschke 2020, 18–24.

[2] См.: Dilthey 1905, а также переиздание этого сочинения под редакцией Ноля, наряду с фрагментами и другими работами Дильтея о немецком идеализме, в 4 томе Собрания сочинений последнего: Dilthey 1921, 5–190.

[3] Дата завершения работы над первой частью рукописи проставлена в ней самим Гегелем (Hegel 2014, 351). В русском переводе данная часть заканчивается словами «…счесть священным и почитать как священное?» (Гегель 1970б, 104).

Клаус Фивег. Приключения Гегеля в стране чудес — начало философии

Приключения Гегеля в стране чудес — начало философии*

КЛАУС ФИВЕГ

Белый Кролик спросил: «Откуда я должен начать?». — «Начинай с начала, — строго сказал Король»[1]. Этот ответ Короля в «Приключениях Алисы в стране чудес» Льюиса Кэролла похож на ответ короля философии Нового времени, данный в «Большой логике» под заголовком «С чего следует начинать науку?»[2].

Экстраординарную значимость начала произведения также подчеркивал и Теодор Готлиб фон Гиппель[3], друг Канта и высоко ценимый Гегелем поэт: «В этом начале заключено все. Если оно хорошо, то и остальное тем более хорошо. Если оно плохо, то я не ставлю ни во что и все сочинение, третьего не дано» (Hippel 1979, 8). Романы Нового времени типа романов Лоренса Стерна или Гиппеля суть, как известно, авто-биографии, беседы с самим собой, рассказ о жизненных путях, как гласит название главного произведения Гиппеля[4]. Он намеренно начинает со слова «Я», и это — очень показательное начало для романа Нового времени, тем более что затем Гиппель с пылом обращается к офицеру ученой республики (под которым подразумевается Кант): «Подними, наконец, шлагбаум!» (Hippel 1827, 1). Конец болтовне о границах мышления.

Но обратимся теперь к Гегелю и к его магическому фокусу — подобно Льюису Кэроллу, вынуть Белого Кролика из шляпы мудрости.

Как известно, вопрос о начале в гегелевской философии — один из самых спорных: сотня исследователей Гегеля — сотня разных, местами противоположных ответов, вавилонское смешение языков, и здесь, среди них, мой опыт интерпретации, точнее, первые камни в ее фундамент.

«С чего следует начинать науку?»

Этим разделом и «Введением» Гегель продолжает свои йенские размышления[5] и придает им теперь аргументативно завершенную форму. Только здесь полностью раскрывается, что он имел в виду своим парадоксальным высказыванием о третьей философии, которая «не есть ни догматизм, ни скептицизм, ни реализм, ни конструктивизм, но сразу оба» (Hegel 1970a, 227). Он предлагает выход из затруднений с началом.

Если бы оно было определенным, опосредованным, то оно не было бы началом, ведь оно предполагало бы нечто его обосновывающее и оказывалось в бесконечном регрессе относительности. Если бы оно должно было быть неопределенным, безосновным, непосредственным, то мы имели бы дело с догматизмом чистого утверждения. Сначала автор, возвращаясь к йенским аргументам[6], решительным образом нападает на такое произвольное постулирование начала, которое «выпаливая из пистолета, прямо начинает со своего внутреннего откровения, с веры, интеллектуального созерцания» (Hegel 1984, 53[7]), — на Якоби и Шеллинга, заведомо игнорирующих метод логики и тем самым отказывающихся от притязаний на знание. В противоположность им вновь восхваляется заслуга Фихте, «более последовательно проведенного трансцендентального идеализма», его попытка «дать разуму развернуть свои определения из самого себя» (ibid., 31[8]). Во «Введении» трижды подчеркивается факт преодоленной противоположности сознания, начала с чистого знания, чистого понятия, — его не предлагают принять или только заверяют в нем, оно получает подтверждение, доказательство в форме необходимого вывода в «Феноменологии духа».

Также и второе издание «Науки логики» 1831 г. подтверждает то, что йенская «Феноменология духа» дает дедукцию понятия чистой науки, начала философии вообще и — тем самым — начала и логики[9]. И все же можно обойтись и без этой «лестницы» завершенного скептицизма, если непосредственно решиться на чистое мышление.

Таким образом, кажется, что логическое начало может быть взято с двух сторон, опосредованным и непосредственным способом. Почти в самом начале раздела «С чего следует начинать науку?» Гегель делает акцент на «обеих сторонах» логического начала, с которых оно может быть взято. Отсылая к «Энциклопедии философских наук» он подчеркивает, что «нет ничего, ни на небе, ни в природе, ни в духе, ни где бы то ни было, чтó не содержало бы в такой же мере непосредственность, в какой и опосредствование, так что эти два определения оказываются нераздельными и неразделимыми, а указанная противоположность [между ними] — чем-то ничтожным» (Hegel 1970b, 66[10]).

В «Науке логики» Гегель, подобно Одиссею, стремится избежать цугцванга, и в шахматах это, явным образом, — бесперспективное занятие, ведь какой ход, какую альтернативу не выбери, поражение преследует тебя по пятам. Несмотря на то, что один из вариантов дебюта в королевской игре на 64 клетках как будто намеренно назван сицилианской защитой, сицилианская Одиссея, явным образом, не была шахматной партией. Собственно, античному герою удалось избежать западни, улизнуть от караулящих по берегам Мессинского пролива чудовищ Сциллы и Харибды. Гегелевская «Логика» кое в чем подобна безрассудному предприятию Одиссея — познание в «Логике», согласно ее собственному сообщению, не должно достаться ни всепоглощающей пасти Сциллы по имени Непосредственность, ни щупальцам прожорливой Харибды-Опосредствования (Hegel 1970d, 164–165[11]).

Он постарался избежать цугцванга, который подталкивает к реализму или к конструктивизму. Избежать двух равных зол: односторонней голой непосредственности и односторонней опосредствованности, реализма и субъективного идеализма. И в этой концепции тоже, как прежде в Мессинском проливе, тесно и сложно.

В § 12 «Энциклопедии» мы читаем: хотя эти два момента, непосредственность и опосредствование, «выступают как различные, все же ни один из них не может отсутствовать, и они находятся друг с другом в неразрывной связи» (ibid., 56[12]). § 65 «Энциклопедии» аргументирует против или-или непосредственного и опосредствованного знания — согласно Гегелю, оно зависит от логического противоположности непосредственности и опосредствования: «Вся вторая часть логики, учение о сущности, есть исследование существенного, полагающего себя единства непосредственности и опосредствования» (ibid., 156[13]).

Также и тут, в вопросе о начале, нельзя погрешить против очерченных здесь основных принципов метода, против внутренней структуры понятия — относящейся к самой себе отрицательности. Вследствие этого отпадает возможность или-или, начать нельзя ни с голой непосредственности, ни с голого опосредствования. Хотя оба эти момента являются как различные, их нужно понимать как находящиеся в неразрывной связи.

И таким образом автор дает две «вариации», две «перспективы» одного начала, два логических пути как два момента в их соответствующей односторонности, в то же время содержащие снятие самих себя, имеющие отрицательность в них самих и в ней подтверждающие тождество, единство непосредственности и опосредствования.

В вариации А — версии опосредствования — как логическое начало фигурирует результат «Феноменологии духа», тем самым оно опосредовано произведенным в ней доказательством точки зрения чистого знания, понимающего мышления.

Все другие точки старта исключены — мнение, восприятие, вера, представление и т. д. Постольку точка зрения чистого знания есть предпосылка «Логики» в форме легитимации начала с помощью отрицания парадигмы сознания — с помощью «скептической» стороны — как снятие относительности, опосредствования в чистом, понимающем мышлении: тем самым «результат» прямо, непосредственно оборачивается «началом», завершение — начинанием.

Следствием пути опосредствования было снятие опосредствования, чистое понимающее знание как простая непосредственность, без всякого дальнейшего определения. Опосредствование содержит снятие себя самого в чисто непосредственном.

В вариации В — в версии непосредственности как альтернативе опосредования — начало должно быть принято непосредственно, с помощью решения мыслить чисто, мыслить мышление как таковое. Это решение означает «открытие», заключает в себе непосредственное полагание, Есть начинающего мышления, ни в коем случае что-либо иное. До этого решения речь не может идти о таком «пребывании» — Гегель употребляет таинственную формулу «начало есть начало» (Hegel 1984, 62[14]). Тем самым положено, высказано чистое бытие как первое непосредственное.

При этом не предполагается ничего, не используется никакое опосредствование. И все же чистое Есть, чистое бытие, абсолютно-непосредственное точно также выказывает себя и как абсолютно-опосредованное. Посредством необходимого прогресса дедукции начало теряет то, что оно представляет собой в этой первой определенности — быть чем-то неопределенным и абстрактным вообще. Также и чистое бытие есть отрицательное определение, имеет отрицательность в нем самом, таким образом, минимальное определение неопределенного — negatio est determinatio.

Оба пути ведут в Рим, к чистому бытию как определению, которое первым должно выступить в знании, к непосредственному, простому, далее еще не определенному, которое есть лишь начало. В этом пункте Гегель объявляет изложение аргументативно законченным, дальнейшее служит лишь для разъяснения и иллюстрации. Легитимация связывает одностороннюю опосредствованность с также односторонней непосредственностью, «предпосылку» с «беспредпосылочностью» — оба варианта как альтернативы ведут к чистому Есть, чистому бытию. Строго говоря, «Логика» начинается с чистого понимающего мышления и положенного тем самым чистого Есть этого мышления. Вся «Логика», насквозь, содержит чисто понимающее себя мышление и ничего иного; она стартует с этого мышления как бытия. Помогающая приблизиться к этому метафора такова: решившийся сыграть в шахматы, рас-крывающий за-крытость манифестирует это решение сыграть лишь посредством открывающего игру хода, от которого (шахматное) мышление все же неотделимо как предположенное, поскольку этот ход должен быть соразмерен принципу игры, ее правилам.

С бытием, чистым бытием артикулирует себя минимум определения понятия, «первое» бытие, непосредственность, в-себе, определенное как неопределенность, без какого-либо дальнейшего определения, лишь как равенство с собой. Коротко добавим, что если в немецком языке говорится «ohne alle weitere Bestimmung» («без какого-либо дальнейшего определения»), то тем самым подразумевается, что должно быть дано, по меньшей мере, одно определение, исключены лишь «weitere bzw. andere» («дальнейшие или другие»). На этом минимальном автор настаивает с помощью превосходной степени: бытие есть «наиболее скудное, наиболее абстрактное определение» (Hegel 1992, 92[15]), для мысли по содержанию не может быть «ничего меньшего» (ibid.[16]), чем чистое бытие. Оно — наималейшее, что может быть вскрыто в понятии, самая бедная, самая абстрактная, просто начальная «дефиниция» (ibid., 122–123[17]), единственное, исключительное непосредственное — именно мнимый парадокс неопределенности как определенности или определенности неопределенности. Это начало как начало в такой радикальной простоте, простом определении должно быть обозначено с помощью бытия: «бедное в себе… всеобщее непосредственно само есть это непосредственное» (Hegel 1981, 240[18]). Также и сознание в «Феноменологии духа» начиналось с самой непосредственной, самой бедной, самой абстрактной формации, бедность которой была ее единственным богатством и даже исчезновением — лишь сознанием Есть и мнения[19]. Логическое начало может быть описано как первое единство всеобщего, особенного и единичного, в котором эти моменты еще не различены, не подчинены друг другу, но все же уже находятся в игре — равенство как самая абстрактная всеобщность, совершенно абстрактное различие как неопределенное особенное, сингулярность как неопределенная единичность[20]. Этот полюс дефицитности требует соответствующего себе языкового выражения, здесь не может стоять положение, пропозиция, а также суждение, может стоять именно только чистое слово бытие, восклицание, превращение предложения в выкрик, здесь, следовательно, изолированное слово, минимальная языковая пре-форма для понятия.

Таким образом, начало находит выражение в языке как недостаточное в себе самом, лишь дефицитное, простое начинание «положено как отягощенное отрицанием» (Hegel 1981, 240) — как самое скудное, наименьшее определение отрицательности — чистая отрицательность — ничто (небытие).

Такое первое продвижение — как второй шаг, такое движение далее остается еще неопределенным, поскольку бытие положено непосредственно, «ничто выступает в нем наружу лишь непосредственно» (Hegel 1984, 84[21]). Превосходная степень не была способна избавиться от определенности, опосредствования, отношение ему имманентно. Логически второе, «второй случай» (сомнение, отрицание)[22], показывает себя изначально «прилипшим» к первому — чистое бытие положено как «обремененное отрицанием», ничто точно также остается чистым равенством с самим собой. Восклицательная языковая форма могла бы гласить — бытие-ничто, два противоположных, исключающих друг друга слова в одном, вид оксюморона, который есть оксюморон как таковой (остроумно-глупый[23]), примерами чего могут служить выражения «глухой вскрик» (Stummer Schrei), «незримая видимость» (unsichtbar sichtbar).

В версии Гегеля: бытие и ничто суть одно и то же, абсолютно тождественны, минимальное этого единства (тождество), и все же между первым словом или первым случаем «бытие» и вторым словом или вторым случаем «ничто» имеется «совершенно абстрактное различие». Тем самым находит себе артикуляцию минимальная форма различения (праформа нетождества) и противоречия (контрапозиция) — логически первое и логически второе, не более. Каждое имеет отрицание в себе самом и каждое таким образом непосредственно «исчезает» в своей противоположности: первое, абстрактно схваченное, минимальное движение как начальное логическое движение — названное Гегелем абстрактным движением. Таким образом, начало неизбежно содержит единство бытия и ничто в становлении и в его негативе, наличном бытии, в котором бытие и ничто впервые имеют свое пребывание как момент. Это единство Гегель обозначает как «первую истину», которая отныне раз и навсегда лежит в основе всего дальнейшего (Hegel 1984, 72[24])[25] qua рефлексивная отрицательность: бытие и ничто суть праформы иного самого себя, его радикально недоопределенная логическая формация. Относящаяся к себе самой отрицательность показывает себя как фундаментальное устройство, клеточка понятия, как «свободное» понятие в себе.

Это находит себе иллюстрацию в абзацах под заголовком «Дополнение» в обзоре формаций философии, однако, в логической, а не во временно-исторической последовательности: первый случай — в парменидовском бытии, второй — в ничто буддизма, а третий — в глубокомысленном Гераклите, снявшем простые и односторонние абстракции бытия и ничто в более высоком — в становлении — в минимальной, наиабстрактнейшей форме: все есть становление (panta rhei)[26]. К этому автор прибавляет яркие примеры бессмысленного обращения с речью о бытии и ничто как одном и том же: бытие и ничто должны браться в упомянутой радикальной, экстремальной абстрактности, как абстрактные «мыслимые вещи», а не как нечто, еще далее определенное. Использование определенного далее бытия или определенного ничто будет бестолковым и нелепым, оно будет видеть одно и то же в том, есть этот дом или нет, есть у меня сотня талеров или нет.

Этим «первым», минимальным единством противоположностей закладывается фундамент понятия, основание для имманентного движения дальнейших определений движения, для последующих формаций этого единства как конструирующего себя самого пути. Антон Кох пишет: «В продвижении “Науки логики” последовательно расширяется теоретическое понимание ее начала. В собственно начале мы знаем лишь очень поверхностно, что мы делаем, мы понимаем лишь столько, сколько необходимо, чтобы начать (а затем — упорядоченно двигаться вперед)» (Koch 2014, 63).

Таким образом удается избежать недопустимых предпосылок и догматических ухищрений посредством «предпосылающего» и «беспредпосылочного». Все же последующие ступени, в особенности при переходах, должны выказать логическую строгость, дальнейшее неизбежное требование к новой логике понятия.

Показательный пример такого строгого изложения — начало практической философии или философия права.

К наиболее убедительным текстам гегелевской философии вообще принадлежат конгениальные параграфы с 5 по 7, в которых логическое фундирование философской теории свободной воли и действия, практической философии Гегеля, осуществлено тончайшим образом. Кроме того, здесь находится ясная экспозиция существенного для гегелевской философии отношения непосредственности и опосредствованности. Основополагающая определенность понятия свободной воли как принципа и начала науки о праве может быть раскрыта полностью и осмысленным образом лишь с помощью отсылки к инновационной логике Гегеля.

Весь процесс представлен как фундаментальная триада определений понятия воли:

α ) всеобщность (В)

равенство, безразличие, тождество

β ) особенность (О)

отличие, различие, не-тождество

γ ) единичность (Е)

тождество тождества и не-тождества.

Исходный пункт — всеобщее понятие — результирует из конечного пункта субъективного духа: Я как первая форма действительно свободной воли, положенная посредством себя непосредственная единичность, поднятая до всеобщности. Непосредственность Я, проистекающая из тотального отвлечения от всякого определенного содержания, в § 5 находит себе фиксацию в виде категории: свободная воля как самого-себя-мышление, Я как чистое мышление себя самого. Этот первый момент воли как мыслящую Яйность «Философия права» и «Логика» характеризуют почти одними и теми же словами: Я есть «в первую очередь это чистое, относящее себя к себе единство, и это — не непосредственно, но поскольку оно абстрагируется от всякой определенности и содержания и возвращается в свободу безграничного равенства с самим собой. Так оно есть всеобщность» (Hegel 1981, 17). Неопределенность, абстрактное тождество есть исключительная, единственная определенность, та, которая находит себя в определенности тождества. В этом чистом мышлении я волю себя как всеобщее и исключаю при этом любую особенность, принимаю в себя все определения как возможности. Но этот первый момент «сам не есть без определенности, и то, что он в качестве абстрактного должен быть односторонним, и есть его определенность» (Hegel 2009, 33[27])[28]. Понятие воли как еще неопределенной — напоминание о месте из «Логики» о том, что еще лишено всякого дальнейшего определения и все же никоим образом не полностью неопределенно или чисто непосредственно, а обладает минимумом голой определенности. На этом необходимо остановиться поподробнее, ведь тут мы имеем дело с фундаментальным аргументом гегелевской «Логики» и ведущей мыслью практической философии, ни больше ни меньше.

Пункт, вокруг которого вращается и на котором держится философия Гегеля: в каждом случае иное непосредственности и опосредствования, всеобщности и особенности, есть в них самих, — здесь мы имеем зародыш подлежащего снятию противоречия. Лишь на этом пути открываются ворота к поддерживаемому логикой переходу от всеобщности как (мнимо тотальной) неопределенности к особенности. В первую очередь речь здесь идет об «абсолютной возможности абстрагироваться от любого определения, в котором Я себя нахожу или которое положено мною в меня» (Hegel 1970c, 50[29]). Я оказывается в зоне внимания в качестве потенциального «владельца», безусловного и неопределенного полагателя импульса. Этому моменту альфа не достает измерения действенности, он застревает как будто в чисто «теоретическом». Следовательно, свобода остается лишь абсолютной возможностью. В этом первом шаге мышления для воли мнимо парадоксальным образом выявляется ее противоположность — неподвижное, не-волящее, не-деятельное. Эта отрицательная, «теоретическая» сторона свободы остается необходимым, однако недостаточным определением свободы.

В параграфе 6 рассматривается момент бета свободной воли, ее особенность. Я должно (из-за принципиальной односторонности первого момента определения) в то же время быть мыслимо как покидание неопределенности, как рас-крытие закрытости, открытие, различение, раз-деление, полагание определенности некоторого содержания или предмета. Воля логически необходимым образом выступает из своей всеобщности в свою особенность[30]. Существенные обстоятельства особенного, такие как вменяемость, ответственность, правообладание, основываются на этой теореме.

С осуществлением этого раскрытия-решения Я может быть описано как актор, как действующее Я. Посредством полагания себя самого как некоторого определенного — решения как раскрытия — Я становится наличным бытием, конечным[31]. В нем артикулирует себя особенность Я. «Посредством этого полагания самого себя как определенного Я вступает вообще в наличное бытие» (Hegel 2009, 33[32]). Второй момент уже содержится в первом, он — и это ключевой пункт — есть «лишь нечто определенное, одностороннее; потому что он есть абстракция от всякой определенности, …и то, что он в качестве абстрактного должен быть односторонним, и есть его определенность, недостаточность и конечность» (ibid.[33])[34]. Этот момент бета не просто аддитивно добавляется в смысле «также». Отрицательное как раз и не присоединяется лишь на втором шаге, а с самого начала неотъемлем от первого. Имманентная отрицательность как ядро гегелевской логики должна быть мыслима и в отношении к свободной воле. Первый момент уже имплицитно содержит то, что его исключает, он — не чистая, истинная бесконечность и всеобщность, еще не целое понятие, но в его статусе как неопределенного и абстрактного как раз и заключается его определенность. Хотя Я и способно абстрагироваться от всего, но не от мышления, ведь само абстрагирование есть мышление, абстрактное есть с самого начала единственная определенность этого момента. Тем самым он именно и не остается без определения, пустым, вечно нерешенным, а неопределенность, скорее, и составляет определенность.

Чистая абстракция имеет «определенность неопределенности» — эта мнимая неопределенность должна иметь значение его определенности.

Путь к основанию всеобщности и особенности показывает параграф 7 — логическое единство обоих моментов, в единичности. Непосредственность и опосредованность знания есть односторонняя абстракция, и первая, и вторая. Истинное, спекулятивное мышление — понимание — не исключает одно, а объединяет в себе оба. Оба определения мышления в единичности имеют свое основание, в котором они суть лишь моменты, лишь «взаимо-заключенные», раз-деление переходит в соединение, логическая форма суждения — в логическую форму заключения. Единичность имеет значение рефлексированной в себя и посредством этого возвращенной к всеобщности особенности, отрицательности отрицательности, подлинной самоопределенности Я, которое определяет себя и тем самым есть некоторое особенное, однако остается тождественным с собой и смыкает себя лишь с самим собой[35]. На этом основывается гегелевское понимание самоопределения — «Я определяет себя, поскольку оно есть соотношение негативности с самой собой», в то же время «в качестве этого соотношения с собой оно безразлично к этой определенности» (Hegel 2009, 34[36]). Я, хотя и устанавливает себя, остается «безразличным» к этому установлению, знает его как свое, как чистую возможность. Существо, которое таким образом в состоянии отличать себя от особенности своего существования, может рассматриваться как свободное существо, как разумное существо.

Гегель еще раз подчеркивает, что моменты альфа и бета легко убрать, но не момент гамма как спекулятивное и истинное, единичное, просто понятие (Hegel 1992, 177–178[37]). Он пишет: «Поэтому понятие есть всеобщее, которое, с одной стороны, отрицает себя посредством себя самого до определенности и обособления, а с другой стороны, точно также вновь снимает эту особенность как отрицание всеобщего. Ведь всеобщее в особенном, которое есть лишь особенные стороны самого особенного, не приходит к абсолютно иному и воссоздает поэтому в особенном свое единство с самим собой всеобщим. В этом возвращении к себе понятие есть бесконечное отрицание; не отрицание иного, а самоопределение, в котором оно остается лишь относящимся к самому себе утвердительным единством. Таким образом понятие есть истинная единичность как всеобщность, смыкающаяся в своих особенностях лишь с самой собой» (Hegel 1970e, 148–149[38]). Воля как самоопределение Я, в котором единичность должна быть мыслима как единство всеобщего и особенного, может быть схвачена лишь спекулятивным мышлением — доказательство фундаментальной мысли об относящейся к себе отрицательности принадлежит «Науке логики». Понятие воли в форме такой единичности имеет для Гегеля значение абсолютного принципа «Философии права» и в то же время стрежня Нового времени: «абсолютный принцип — как момент нашего времени» (Hegel 1970c, 78[39]). Понятие свободной воли в этом смысле может быть постигнуто как абсолютное или «священное», никоим образом не как нечто трансцендентное, а как не релятивизируемое, как неприкосновенное — исключительно одна лишь только свобода составляет содержание понятия воли. Решающим является то, что Я «в этом ограничении, в этом другом, находится у самого себя, что, определяя себя, Я все-таки остается у себя и не перестает удерживать всеобщее» (Hegel 1970c, 57[40]).

Приведенные мной размышления о начале приходят к следующему заключению: Гегель определенно настаивает на единстве противоположных непосредственности и опосредствования, взаимно предполагающих друг друга в форме логического умозаключения, взятые изолированно они суть односторонние абстракции. Гибель опосредствования есть в то же время основание[41], из которого происходит непосредственное, и наоборот, гибель непосредственности, что доказывают скептические тропы, есть основание происхождения опосредствования. Мышление, по Гегелю, есть опосредствование и снятие опосредствования, непосредственность и снятие непосредственного — таким образом нужно мыслить неразделимость этих двух противоположных определений в целом, точно также это имеет значение и в отношении начала, исключений здесь быть не может.

Необходимо сказать, что данное исследование представляет собой лишь вхождение в проблемное поле, более объемное его обоснование еще только предстоит. Однако король у Льюиса Кэролла приказывал: «Читай, пока не дойдешь до конца. Как дойдешь — кончай!» Я так и поступлю, заканчивая на время свое изложение проблемы начала.

Список литературы

Hegel G. W. F. (1970a) «Verhältnis des Skeptizismus zur Philosophie. Darstellung seiner verschiedenen Modifikationen und Vergleichung des neuesten mit dem alten». Hegel G. W. F. Werke in 20 Bänden mit Registerband. Auf der Grundlage der Werke von 1832–1845 neu edierte Ausgabe (Theorie-Werkausgabe). Hrsg. von E. Moldenhauer und K. M. Michel. Bd 2. Jenaer Schriften 1801–1807. Frankfurt am Main: Suhrkamp. S. 213–272.

Hegel G. W. F. (1970b) Werke in 20 Bänden mit Registerband. Auf der Grundlage der Werke von 1832–1845 neu edierte Ausgabe (Theorie-Werkausgabe). Hrsg. von E. Moldenhauer und K. M. Michel. Bd 5. Wissenschaft der Logik I. Erster Teil. Die objektive Logik. Erstes Buch. Frankfurt am Main: Suhrkamp.

Hegel G. W. F. (1970c) Werke in 20 Bänden mit Registerband. Auf der Grundlage der Werke von 1832–1845 neu edierte Ausgabe (Theorie-Werkausgabe). Hrsg. von E. Moldenhauer und K. M. Michel. Bd 7. Grundlinien der Philosophie des Rechts oder Naturrecht und Staatswissenschaft im Grundrisse. Mit Hegels eigenhändigen Notizen und den mündlichen Zusätzen. Frankfurt am Main: Suhrkamp.

Hegel G. W. F. (1970d) Werke in 20 Bänden mit Registerband. Auf der Grundlage der Werke von 1832–1845 neu edierte Ausgabe (Theorie-Werkausgabe). Hrsg. von E. Moldenhauer und K. M. Michel. Bd 8. Enzyklopädie der philosophischen Wissenschaften im Grundrisse 1830. Erster Teil. Die Wissenschaft der Logik. Mit den mündlichen Zusätzen. Frankfurt am Main: Suhrkamp.

Hegel G. W. F. (1970f) Werke in 20 Bänden mit Registerband. Auf der Grundlage der Werke von 1832–1845 neu edierte Ausgabe (Theorie-Werkausgabe). Hrsg. von E. Moldenhauer und K. M. Michel. Bd 13. Vorlesungen über die Ästhetik I. Frankfurt am Main: Suhrkamp.

Hegel G. W. F. (1970e) Werke in 20 Bänden mit Registerband. Auf der Grundlage der Werke von 1832–1845 neu edierte Ausgabe (Theorie-Werkausgabe). Hrsg. von E. Moldenhauer und K. M. Michel. Bd 16. Vorlesungen über die Philosophie der Religion I. Frankfurt am Main: Suhrkamp.

Hegel G. W. F. (1981) Gesammelte Werke. Abt. I. Schriften und Entwürfe. Bd. 12. Wissenschaft der Logik. Zweiter Band. Die subjektive Logik (1816). Hrsg. von F. Hogemann und W. Jaeschke. Hamburg: Felix Meiner.

Hegel G. W. F. (1984) Gesammelte Werke. Abt. I. Schriften und Entwürfe. Bd. 21. Wissenschaft der Logik. Erster Band. Die Lehre vom Sein (1832). Hrsg. von F. Hogemann und W. Jaeschke. Hamburg: Felix Meiner.

Hegel G. W. F. (1992) Gesammelte Werke. Abt. I. Schriften und Entwürfe. Bd. 20. Enzyklopädie der philosophischen Wissenschaften im Grundrisse (1830). Unter Mitarbeit von U. Rameil hrsg. von W. Bonsiepen und H. C. Lucas. Hamburg: Felix Meiner.

Hegel G. W. F. (2009) Gesammelte Werke. Abt. I. Schriften und Entwürfe. Bd. 14.1. Grundlinien der Philosophie des Rechts. Naturrecht und Staatswissenschaft im Grundrisse Grundlinien der Philosophie des Rechts. Hrsg. von K. Grotsch und E. Weisser-Lohmann. Hamburg: Felix Meiner.

Hippel Th. G. von (1827) Sämtliche Werke. Bd. 1. Lebenslaüfe nach aufsteigender Linie nebst Beilagen A, B, C. Erster Theil. Berlin: G. Reimer.

Hippel Th. G. von (1979) Über die Ehe. Herausgegeben und mit einer üblen Nachrede in Kommentaren versehen von Günter de Bruyn. Berlin: Buchverlag Der Morgen.

Koch A. F. (2014) Die Evolution Des Logischen Raumes. Aufsatze Zu Hegels Nichtstandard-Metaphysik. Tübingen: Mohr Siebeck (Philosophische Untersuchungen. Bd. 34).

Vieweg K. (1999) Philosophie des Remis. Der junge Hegel und das Gespenst des Skepticismus. München: Wilhelm Fink (jena–sophia. Studien und Editionen zum deutschen Idealismus und zur Frühromantik. Abt. II. Studien. Bd. 4).

Vieweg K. (2007) Skepsis und Freiheit. Hegel über den Skeptizismus zwischen Philosophie und Literatur. München: Wilhelm Fink (jena–sophia. Studien und Editionen zum deutschen Idealismus und zur Frühromantik. Abt. II. Studien. Bd. 10).

Vieweg K., Welsch W., hg. (2008) Hegels Phänomenologie des Geistes. Ein kooperativer Kommentar zu einem Schlüsselwerk der Moderne. Frankfurt am Main: Suhrkamp.

Vieweg K. (2019) Hegel. Der Philosoph der Freiheit. Biographie. München: C. H. Beck.

Гегель Г. В. Ф. (1974) Энциклопедия философских наук. В 3-х т. Т. 1. Наука логики. М.: Мысль (Философское наследие. Т. 63).

Гегель Г. В. Ф. (1975) «Лекции по философии религии. Введение. Часть первая. Понятие религии. Часть вторая. Определенная религия». Гегель Г. В. Ф. Философия религии. В 2 т. Т. 1. М.: Мысль (Философское наследие. Т. 66). С. 203–530.

Гегель Г. В. Ф. (1990) Философия права. М.: Мысль (Философское наследие. Т. 113).

Гегель Г. В. Ф. (1997) Наука логики. СПб.: Наука (Слово о сущем).

Гегель Г. В. Ф. (2007) Лекции по эстетике. В 2 т. Т. 1. СПб.: Наука (Слово о сущем).


* Перевод с немецкого Антона Иваненко.

[1] Льюис Кэрролл «Приключения Алисы в стране чудес». Гл. XII. Показания Алисы. — Прим. перев.

[2] Название первого раздела книги первой «Учение о бытии» «Науки логики» Гегеля (так называемой «Большой логики»). — Прим. перев.

[3] Теодор Готлиб фон Гиппель (нем. Theodor Gottlieb von Hippel; 31 января 1741, Гердауэн, Восточная Пруссия — 23 апреля 1796, Кёнигсберг, Восточная Пруссия) — немецкий государственный деятель, писатель и критик. Бургомистр Кёнигсберга. — Прим. перев.

[4] «Lebensläufe in aufsteigender Linie» («Жизненные пути по восходящей линии») (1778–1781). — Прим. перев.

[5] Речь здесь, как и ниже, идет об аргументации в «Феноменологии духа». — Прим. перев.

[6] См.: Vieweg 2019, 195–306.

[7] Цит. по рус. пер.: Гегель 1997, 55. — Прим. перев.

[8] Цит. по рус. пер.: Гегель 1997, 37. — Прим. перев.

[9] Об этом см.: Vieweg 2019, 259–306, а также: Vieweg, Welsch 2008.

[10] Цит. по рус. пер.: Гегель 1997, 56. — Прим. перев.

[11] Рус. пер.: Гегель 1974, 198–199. — Прим. перев.

[12] Цит. по рус. пер.: Гегель 1974, 97. — Прим. перев.

[13] Цит. по рус. пер.: Гегель 1974, 191. — Прим. перев.

[14] Цит. по рус. пер.: Гегель 1997, 60. — Прим. перев.

[15] Цит. по рус. пер.: Гегель 1974, 175. — Прим. перев.

[16] Цит. по рус. пер.: Гегель 1974, 175. — Прим. перев.

[17] Цит. по рус. пер.: Гегель 1974, 223. — Прим. перев.

[18] Цитируется первое издание второй книги «Науки логики» (1816) (Hegel 1981), его разночтения со вторым отсутствуют в русском переводе. — Прим. перев.

[19] См. об этом первую главу «Феноменологии духа» Гегеля «Чувственная достоверность или “это” и мнение».

[20] Подробнее см.: Koch 2014, 62–68.

[21] Цит. по рус. пер.: Гегель 1997, 86. — Прим. перев.

[22] См. об этом раздел «Hegels Verständnis des Skeptizismus, der Zwei-fel als zweiter Fall» в книге: Vieweg 1999, а также Vieweg 2007. [По-немецки корень слова «сомнение» (Zweifel) происходит от слова «два» (Zwei), а суффикс «fel» очень близок к слову «случай» (Fall). В результате можно трактовать Zweifel, что и делает автор статьи, как «второй случай», сближая с диалектическим моментом логического метода Гегеля, действительно вторым в целом ритма этого метода. — Прим. перев.]

[23] Буквальный перевод др.-греч. οξύμωρον. — Прим. перев.

[24] Рус. пер.: Гегель 1997, 71. — Прим. перев.

[25] Вид «обращения» начала логики или «второе начало», начинание с бытия и ничто должно иметь значение его необходимой «предыстории».

[26] Этот логический ряд не соответствует исторической последовательности. См.: Гегель 1997, 68–92 (глава «Бытие»: подразделы А. Бытие, B. Ничто и C. Становление). — Прим. перев.

[27] Цит. по рус. пер.: Гегель 1990, 72. — Прим. перев.

[28] Эту кардинальную для философии Гегеля мысль можно также найти в начале «Науки логики»: неопределенность бытия и составляет саму определенность бытия, но все же именно и ничего далее определенного (Hegel 1984, 68; [рус. пер.: Гегель 1997, 68]), и, таким образом, недоопределенную форму опосредствования.

[29] Цит. по рус. пер.: Гегель 1990, 70. — Прим. перев.

[30] Суждение есть «впервые истинная особенность понятия» (Hegel 1992, 183; [рус. пер.: Гегель 1974, 351]), с изначальным делением изначально Одного, понятия посредством самого себя.

[31] Наличное бытие Гегель понимает как бытие с отрицанием или с определенностью: «Наличное бытие, рефлектированное в этой своей определенности в самое себя, есть налично-сущее, нечто» (Hegel 1992, 128; [цит. по рус. пер.: Гегель 1974, 228]). Нечто имеет значение конечного и изменчивого. См.: Hegel 1992, 128–137; [рус. пер.: Гегель 1974, 227–236].

[32] Цит. по рус. пер.: Гегель 1990, 72. — Прим. перев.

[33] Цит. по рус. пер.: Гегель 1990, 72. — Прим. перев.

[34] Множественность субъектов обоснована у Гегеля логически, сила его практической философии заключается в том числе и в этом. Понятие признания как фундамент характерного для «Философии права» мышления последовательных ступеней интерсубъективности имплицитно уже содержится в § 5–7.

[35] Я — мыслящее, действующее всеобщее — и непосредственный субъект суть одно и то же Я, бесконечное сознание и конечное самосознание; Я — отношение обеих этих сторон, единство противоборства и единения, усилия по смыканию обеих сторон (ср.: Hegel 1970f, 68–69; [рус. пер.: Гегель 1975, 254–255]).

[36] Цит. по рус. пер.: Гегель 1990, 73. — Прим. перев.

[37] Рус. пер.: Гегель 1974, 341–343. — Прим. перев.

[38] Цит. по рус. пер.: Гегель 2007, 176. — Прим. перев.

[39] Прибавление к § 26, отсутствует в русском переводе «Философии права». — Прим. перев.

[40] Цит. по рус. пер.: Гегель 1990, 74. — Прим. перев.

[41] Автор, вслед за Гегелем, обыгрывает взаимосвязь немецкого слова гибель — Zugrundegehen (буквально: ухождение в основу) со словом основа/основание — Grund. — Прим. перев.

Жером Лагуанер. Фуко-патролог

Фуко-патролог* 

ЖЕРОМ ЛАГУАНЕР

Что больше всего привлекает в «Признаниях плоти» (Foucault 2018) — помимо описания того как Отцы Церкви относятся к сексуальности — так это знакомство с Фуко-патрологом, комментирующим Климента Александрийского, Тертуллиана, Мефодия Олимпийского, Иоанна Златоуста, Амвросия [Медиоланского], Августина или Иоанна Кассиана, и при этом неизменно демонстрирующим основательное знание доступных в его время критических работ. Конечно, благодаря публикации его курсов лекций в Коллеж де Франс, в частности курса 1979–1980 учебного года «Управление живыми» (Foucault 2012; Sforzini 2014, 101–108), а также курса 1980–1981 года «Субъективность и истина» (Foucault 2014), мы смогли ознакомиться с некоторыми анализами Фуко, посвященными конституированию покаянных процедур, роли монашества в выработке режима истины или контроля, а также последовательностям и разрывам между эллинистическим сексуальным кодексом и сексуальным кодексом христианским. К этим публикациям также можно добавить докторскую диссертацию Филиппа Шевалье «Мишель Фуко и христианство» (Chevallier 2011), в которой справедливо подчеркивается важность раннего христианства в работах «позднего» Фуко. Однако издание «Признаний плоти» позволяет вписать эти разрозненные исследования в рамки последовательной системы, раскрывая перед нами ее новые аспекты, в особенности важные размышления Фуко об Августине.

Археология или «(ан)археология» раннего христианства?

В лекции от 30 января 1980 г. Фуко определяет свой метод всеобъемлющей интерпретации христианства словом «(ан)археология»[1] (Foucault 2012, 77), подчеркивая тем самым, как отмечает Филипп Шевалье (Chevallier 2011, 226–227), что признает за текстами дискурсивную упорядоченность, но не допускает исходного упорядочения дискурса. Этот метод, как мы увидим, открывает поле текстуального анализа, часто весьма глубокого; но вместе с тем такая методология в силу недооценки исторического, социологического, духовного контекста, в котором первоначальное христианство получило свое развитие, на практике ведет к определенным дискурсивным упущениям.

 План книги более или менее следует хронологии. В первой части в основном описываются последовательности и разрывы между эллинистическим сексуальным кодексом и сексуальным кодексом христианским, при этом рассматриваются в особенности II и III вв. и in fine на примере фигур Иоанна Кассиана и Евагрия Понтийского исследуется вопрос о монашестве в IV и V вв. Во второй части обсуждается выработка христианского понятия девственности и анализ относится преимущественно к III и IV вв. Наконец, последняя часть посвящена кодификации христианского брака и отведена изучению в основном IV и V вв., особенно мысли Августина на этот счет. Вместе с тем отметим, что эта структура имеет смысл, если ее поставить в параллель с приложением 1, в котором очерчены контуры аргументации Фуко. Материал первой части позволяет показать постоянство ядра предписаний, унаследованных в христианстве II в. от стоицизма, в то время как во второй и третьей частях рассматриваются христианские новшества, которые относятся, если воспользоваться словами первого приложения, к «новому определению отношений между сексуальностью и истиной», «к анализу области aphrodisia[2] и модусу отношения, которое субъект должен с ними иметь». Следом Фуко заключает: «Изменению подверглись не столько закон и его содержание, но опыт в качестве условия познания» (Foucault 2018, 365). Итак, в этой аргументации место, отведенное для монашества, характеризуется хронологическим пробелом, но с самого начала является стратегическим[3], каким оно было и в курсе лекций об «Управлении живыми».

Формирование христианского сексуального кодекса, между последовательностями и прерывностями

В первом части интерес Фуко сосредоточен на формировании христианского сексуального кодекса. Сначала он изучает его с помощью текстуального анализа «Стромат» и особенно «Педагога» Климента Александрийского, которые выступают в качестве парадигматических текстов для анализа последовательности между эллинистическим и христианским кодексами, как это показывают многочисленные философские или медицинские отсылки, в частности к Музонию Руфу, Сорану или Галену[4], в изобилии представленные в тексте. Однако, начиная с Климента Александрийского, эта последовательность способна ввести в заблуждение, поскольку Климент не ограничивается синтезом языческой и древнееврейской морали. Вклад языческой традиции, особенно стоицизма, читается у него в тенденции к натурализации этики половых отношений. Однако Климент, повторяя традиционную систему предписаний, производит модификацию этой этической схемы, с одной стороны, модифицируя ее значение, так как он определяет режим брака и экономию половых отношений, а с другой — переосмыслив эту систему предписаний с точки зрения теологии Логоса. Тем не менее половая этика Климента, отмечает Фуко, отличается от той, которая появится в IV и V вв. Для Фуко по ту сторону системы запрещений, которая в IV и V вв. в целом остается той же, эта эволюция объясняется установлением покаянной дисциплины во II в. и монашеской аскезы в III в. Развитие этих практик индуцирует новый способ отношения к себе, новую форму субъективности, связывающую режим запретов с обязанностью высказывать истину о себе. Фактически мы находим здесь анализ проблематики алетургии[5], который Фуко уже наметил в «Управлении живыми». Однако здесь анализ выходит за рамки добавочного разъяснения, связывая эту форму субъективности, основанную на необходимости высказывать истину о себе, с выработкой концепта «плоти», определенного Фуко «как форма опыта, то есть форма познания и преобразования себя в контексте соотнесения упразднения зла с манифестацией истины» (Foucault 2018, 50–51). Другими словами, ранний христианский кодекс не является более ограничительным, нежели языческий кодекс, в основных чертах он воспроизводит ту же систему представлений и запретов; в то же время этот кодекс отличается радикально несхожим отношением к субъективности и истине.

Последующие главы фактически предлагают читателю детальный и часто весьма последовательный анализ дисциплинарных новшеств. Сперва Фуко интересуется теорией крещения, опираясь, в частности, на «О крещении» Тертуллиана и «Канон» Ипполита [Римского]. Что интересует здесь Фуко — это тот факт, что возрождение через крещение сосредоточено на теме смерти: смерть, будучи наказанием за грехи, становится благодаря Страстям Христовым орудием спасения. Фуко делает три рода выводов: это центральное положение смерти в крещении получает «форму духовного упражнения (la forme d’un exercice de soi sur soi)[6], состоящего в умерщвлении плоти» в «общем процессе обращения-покаяния, обозначаемом словом métanoia» (ibid., 75); с другой стороны, развитие связанной с теологией греха темы постоянного присутствия Врага приводит к описанию подготовки к крещению по принципу духовной брани; фактически оба элемента приводят к тому, чтобы мыслить крещение и его следствия как процесс веридикции[7] познания себя. Впрочем, этот процесс находится в центре развития покаянной практики, которую Фуко изучает в следующей главе. В итоге, в «Признаниях плоти» мы находим размышления об экзомологезе[8] и покаянии, уже присутствующие в лекциях об «Управлении живыми», но воспроизведенные здесь с некоторыми нюансами. В курсе лекций 1979–1980 учебного года Фуко исследовал эти процедуры с точки зрения управленчества (gouvernementalité)[9], тогда как в «Признаниях плоти» настаивает на процедурах истины и их отношении к субъективности, как это подчеркивает модель мученика, являющаяся продолжением традиционных моделей, заимствованных из медицины или юриспруденции в виде систем предписаний. Так, Фуко отмечает:

Но роль этого «делания истинного», которое существенно для покаяния, — не в том, чтобы восстанавливать в памяти совершенные прегрешения. Оно не желает установления личности субъекта или определения его ответственности, не представляет собой модус познания себя или своего прошлого, но скорее является проявлением некоего разрыва: пробела во времени, отвержения мира, перестановки местами жизни и смерти (Foucault 2018, 105).

Наконец, в последней главе первой части учитываются выводы предыдущих работ о монашестве и усвоении им начиная с IV в. практик духовного руководства. Как и в ходе анализа покаянной дисциплины Фуко берет в расчет исследования в курсе лекций 1979–1980 учебного года, делая тонкий переход от проблематики управленчества к проблематике субъективности. Этот переход, по сути, позволяет ему подчеркнуть парадоксальное отношение монашеского экзагоресиса[10] к субъективности, поскольку монашеское исповедание в меньшей мере направлено на конституирование себя, чем на признание со стороны другого, так как субъект подчиняет свою волю воле другого, духовного наставника, и потому, что ищет присутствие Другого, Врага, в глубине самого себя. Фактически, чистота сердца, к которой исповедник стремится привести кающегося, не ведет к восстановлению субъекта в качестве хозяина над самим собой, как это могло бы сделать стоическое исследование сознания, напротив, дело заканчивается полным отказом от себя и своей воли. Фуко резюмирует это в таких словах: «Основной парадокс этих практик христианской духовности: веридикция самого себя фундаментальным образом связана с отказом от себя. Бесконечная работа над тем, чтобы видеть и высказывать истину о себе самом, является упражнением в умерщвлении плоти» (ibid., 145).

Христианское изобретение девственности

Во второй части «Признаний плоти» рассматривается одно из наиболее значимых новшеств христианского сексуального кодекса: место, предназначаемое девственности. Речь идет не о том, что девственность была неизвестна язычникам (стоит вспомнить о весталках), но о том, что девственность в христианстве получает новый статус. Фактически первая глава этой части посвящена изучению того, что отличает христианскую девственность от языческого воздержания. Для этого Фуко детально анализирует «Пир» Мефодия Олимпийского, что позволяет ему увидеть, как тема девственности соотносится с темой Закона, и прийти к заключению:

И вот эта идея, что девственность представляет собой продолжение Закона, является вдвойне важной. Прежде всего, потому что, согласно мистике Мефодия, девственность не является предметом предписаний. Она есть способ отношения между Богом и человеком, она отмечает собой тот момент в истории мироздания и движения к спасению, когда Бог и его создание вступают в общение уже не посредством Закона и подчинения Закону. С другой стороны, поскольку девственность не есть просто способ подчинения приказу, она есть упражнение души над самой собой, которое доставляет нашим телам бессмертие, отношение души к себе, в котором разыгрывается бесконечная жизнь тела (ibid., 176).

Другими словами, христианская девственность предполагает новое отношение к себе, новую форму субъективности. Впрочем, отмечает Фуко, в IV в. вопрос о девственности вписывается в особенный контекст, отмеченный развитием монашества и христианских техник себя, что приводит к изобилию трактатов о девственности, которые одновременно являются technai. Во-первых, Фуко отмечает то, что отделяет эти technai от философских, в особенности стоических technai. Конечно, можно отметить постоянство определенной тематики, такой как tranquillitas[11] или otium[12]; однако обратившись к воспроизведению в христианстве тех же самых методов можно также обнаружить некий фундаментальный разрыв: «Переход от негативной экономики воздержания к концепции девственности как комплексному, позитивному и агонистическому опыту» (ibid., 185). Во-вторых, опираясь, в частности, на Григория Нисского и Иоанна Златоуста, Фуко исследует специфику христианской девственности. И здесь следует процитировать его богатое нюансами заключение:

Итак, завышенная оценка девственности является чем-то совершенно иным и чем-то большим, нежели дисквалификация или простое запрещение половых отношений. Она предполагает придание гораздо большего значения отношению человека к его собственному половому поведению, коль скоро производит из этого отношения некий позитивный опыт, имеющий исторический, метаисторический и духовный смысл. Внесем окончательную ясность: речь не идет о том, чтобы сказать, что в христианстве произошло признание особой позитивной ценности полового акта. Но то негативное значение, которое ему совершенно явным образом было сообщено, является частью определенной совокупности значений, благодаря которой отношению субъекта к его половой жизни придается определенная значительность, о которой греческая или римская мораль даже бы и не мечтали. Центральное место секса в западной субъективности ясно обозначено уже в формировании этой мистики девственности» (ibid., 202).

Итак, остается прояснить отношение девственности к познанию себя и к практикам руководства сознанием, все то, что Фуко исследует в последней главе второй части, основываясь сначала на Василии Анкирском, а затем на Иоанне Кассиане. Он показывает, что у Василия Анкирского практика девственности организуется как тип отношения к себе, который вовлекает в себя индивида в его всеобщности — не только душу, но и тело, — и более того, как отношение к внутреннему познанию себя, а следовательно, как определенное отношение к власти другого, которое проявляется в подчинении (assujettissement) индивида и объективировании его внутреннего мира. Дискурс Иоанна Кассиана, со своей стороны, организуется вокруг понятий чистоты сердца и духовной брани, поэтому центральным понятием духовного наставничества становится искушение.

Здесь также подчеркнем тонкость анализа Фуко, который показывает, что искушение не зависит от юридического понятия вины, и определяет его как «динамический элемент в отношениях между внешним миром и внутренним миром души», как «драматический эпизод в брани, сражении, которое может быть выиграно или проиграно», и «необходимый предмет анализа» (ibid., 229–230). Таким образом, творчество Иоанна Кассиана свидетельствует о центральной роли, которую понятие искушения играет в христианских технологиях себя. Итак, аскетический код христианства характеризуется не углублением режима запретов, а определенным процессом субъективации, который предполагает обязательство заниматься выяснением истины о себе и при этом давать обстоятельный отчет об этом другим.

Августин и либидинизация секса

В третье части «Признаний плоти» Фуко анализирует вопросы брака и место сексуальности в христианской теологии брака, что позволяет ему исследовать генезис юридической кодификации половых отношений. Сначала автор изучает функцию сексуальности в браке. Сопоставляя Климента Александрийского с Иоанном Златоустом, Фуко показывает многообразие ответов христианства на вопрос о целях сексуальности: если Климент Александрийский придерживается традиционной точки зрения, которая состоит в том, что одной из основных целей брака выступает чадорождение, и делает половые отношения супружеской обязанностью, то позиция Иоанна Златоуста весьма от этого отличается. Для него брак целесообразен, поскольку он препятствует блуду, и это заявление помещает брак не в естественную или общественную экономию чадорождения, а в индивидуальную экономию желания; также он утверждает провозглашенное еще в трудах апостола Павла внутреннее, абсолютно одинаковое для обоих супругов, право на брак, которое проистекает из взаимного обладания телом друг друга.

Однако то, что станет в отношении брака вплоть до наших дней официальной доктриной католической Церкви, появляется в трудах Августина. Фактически Гиппонскому епископу Фуко посвящает две последних главы своего труда. Без всякого сомнения, речь идет о самом существенном вкладе «Признаний плоти» в наше понимание отношения философа к первоначальному христианству: мы получили возможность ознакомиться in extenso с фуколдианской интерпретацией творчества св. Августина, которая была лишь отрывочно представлена в уже опубликованных текстах[13]. Сначала Фуко посвящает свой анализ De sanctа virginitate («О святом девстве»), что позволяет ему соотнести девственность с браком, и De bono coniugali («О супружеском благе»), где развивается знаменитый тезис о трех благах брака: чадорождении, пакте о верности между супругами, таинстве. Иными словами, Августин мыслит брак, исходя из концептов societas[14] и amicitia[15]. Первостепенность социальной связи превыше связи просто юридической. Оба супруга образуют societas на началах fides[16] и sacramentum[17]. Эта завышенная оценка супружеской связи сопровождается кодификацией типов половых отношений в браке. Половой акт сам по себе не есть зло, но, начиная с языческих кодексов, на него накладываются определенные ограничения: предписывается соблюдение естественного его использования и осуждаются противоестественные акты. Собственно христианские кодексы от языческих не отстают: требуется принимать во внимание вожделение другого, дабы помочь ему в его спасении, — на этом зиждется основание представлений о супружеском долге. Фактически эти элементы позволяют Августину сделать тот общий вывод, что ни один из супругов не может обречь себя на постоянное воздержание без согласия на то второго супруга, и установить иерархию половых актов с отличающим ее режимом разрешений и запрещений, а посреди самих запрещений установить нюансировку простительных и тяжких грехов.

Эта категоризация половых актов подразумевает, по Августину, особенное определение экономии желания и статуса libido[18] для человечества после грехопадения, — то, что Фуко называет «либидинизацией полового акта» (Foucault 2018, 339) и что составляет, скорее всего, основное ядро его произведения. Сразу отметим, что большинство текстов Августина, на которые опирается Фуко, датируется временами полемики с пелагианами. Мы убедимся, что этот пункт очень важен. Чтобы понять концепт libido нам необходимо различать состояние до и после грехопадения человечества. До грехопадения, согласно Августину, Адам и Ева могли иметь половые отношения. Августин противопоставляет свое мнение долгой святоотеческой традиции, которая полагала, что грехопадение и половой акт случились одновременно. По его мнению, однако, половой акт в Раю совершался при полнейшем контроле со стороны воли. Половой акт без libido был волевым актом субъекта, полного хозяина над самим собой. Грехопадение характеризуется прорывом libido, т. е. непроизвольного (involontaire) в самой же воле, что отлично показывают нарушения сексуальности, такие как нежелательная эрекция или импотенция. Буквально libido является sui juris[19], что позволяет Фуко вновь промыслить связь между актом субъекта и вменяемостью (imputabilité) субъекта: «[Вожделение], по [Августину], не является непроизвольным против воли, но являет непроизвольное внутри самой воли: то, без чего воля не может волить, — кроме случая спасения через благодать, которая одна лишь способна освободить его [субъект] от этой “увечности”, представляющей собой саму форму его воли» (ibid., 344). С этих пор воля субъекта может избежать вожделения, только отказываясь быть sui juris и подчиняясь закону благодати. Иными словами, режим libido приводит Августина к пониманию того, что вменяемость состоит в отказе от собственной воли. Libido, т. е. «сексуальная форма желания, является трансисторической связью, которая связывает первородный грех, следствием которого она является, с актуальностью этого греха во всяком человеке. И она в каждом проявляется тем способом, которым оказываются связаны между собой непроизвольная форма полового акта и “немощная” структура субъекта» (ibid., 348). Ясно определив августинов концепт libidо, Фуко делает выводы из августиновой теории вожделения, которую он называет «их [этого желания и этого субъекта] “юрисдикцией”» (ibid., 351). Здесь, скорее всего, и находятся наиболее спорные, по нашему мнению, страницы книги, так как они покоятся на тенденциозном предположении, а именно на том, что, начиная с того момента, как Августин концентрирует свой анализ на отношении «произвольного и непроизвольного, а точнее — на самой структуре воли, он ее вписывает в систему юридических референций» (ibid.). Теперь вернемся к анализу, предложенному автором. Согласно Фуко, эта юрисдикция основывается на концептах согласия (consensus) и использования (usus). «Согласие», по Августину, означает свободный акт, которым воля волит то, что она волит в качестве вожделения: таким образом, это акт воли в отношении ее самой, в котором субъект конституирует себя как субъект желающий. Исходя из этого, действия субъекта вменяются (imputables) ему [как его собственные]. Иначе говоря, согласие определяет желающего субъекта в качестве субъекта права. Точно так же понятие «использования» в применении к вожделению, описывая «модальность игры согласия и не-согласия» (ibid., 336), позволяет субъекту конституироваться или не конституироваться в качестве вожделеющего субъекта, как вменяемого или не вменяемого в отношении своих действий. Это и является концептуальной базой юридической кодификации половых актов, которая будет развиваться, в частности, начиная с XIII в. благодаря разграничению того зла, которое в половом акте происходит от libido, и самим использованием этого акта.

Пределы фуколдианской ан(археологии)

Анализ, который предлагает Фуко в «Признаниях плоти», убедителен чаще всего благодаря своей правдоподобности. Его гипотеза, согласно которой и в язычестве, и в христианстве присутствует один и тот же режим запретов и предписаний, но в христианстве этот режим переосмысляется изнутри по мере утверждения некоторого нового отношения к истине, к себе и к творению, чаще всего опирается на тонкое прочтение текстов. Так, по поводу девственности, Фуко справедливо отмечает, что в христианстве девственность «в своем духовном значении [есть] не просто отказ от другого пола», но «восхождение по ту сторону этого разделения [на мужчину и женщину], даже по ту сторону акта творения, который его установил, к божественному единству» (ibid., 201). Так же и его анализ благ брака (ibid., 295–336) или исследование того, что он называет «либидинизацией секса» по Августину (ibid., 337–363), кажутся нам совершенно правдоподобными. Как и Фуко, мы думаем, что августинов субъект в фундаментальном смысле является «субъектом желания» (ibid., 300), — и, в конце концов, не является ли «Исповедь» Одиссеей желающего субъекта, ложного желания тела или стремления к истинному Желанию — к Богу? — что и позволяет мыслить «фундаментальную и неразрывную связь между формой полового акта и структурой субъекта» (ibid., 359). Иными словами, сексуальность у Августина больше не мыслится только в терминах порока или добродетели, излишества или воздержания, но также в терминах позиционирования субъекта относительно собственного существования.

Однако мысль Фуко следует уточнить не только с учетом современных знаний (корпус сочинений Августина со времени 1980-х гг. вырос за счет открытия неизданных писем и проповедей), но и с учетом ее методологических предпосылок. Генеалогическое и (ан)археологическое предприятие Фуко парадоксальным образом стирает всю историческую содержательность. Выбрав началом анализа II в., в своих работах Фуко сознательно упускает из рассмотрения изучение всех влияний, существовавших между иудейскими и христианскими запретами, между гностицизмом и христианством, а также влияние писаний Филона Александрийского и апостола Павла, несмотря на несколько частичных намеков то тут, то там. А ведь это существенные пункты: произведения Филона или Павла уже свидетельствуют об усилии помыслить в рамках эллинистической культуры систему древнееврейских сексуальных запретов, в частности, представленных в Книге Левит (Lévy 2015, 106–107). Точно так же произведения христианских авторов, относящиеся к сексуальности, по большей части останутся непонятны, если не принимать в расчет энкратизм[20], который развивался в гностических сектах с I и II вв. и сохранялся вплоть до манихейства (Sfameni Gasparro 1984). Иными словами, фуколдианская (ан)археология в силу свойственного ей выбора определенного режима историчности разворачивает рассказ, сконцентрированный вокруг понятий управленчества, истины и субъективности, который сглаживает исторические шероховатости. Кроме того, Фуко опускает существенные исторические и психологические данные, необходимые для понимания отношения первых христиан к сексуальности: у этих последних было милленаристское представление об историческом времени, особенно в период преследований со стороны римских властей (Corbin 2007, 12) и, по крайней мере, вплоть до IV в., как это видно из Августина, первые произведения которого являются откликом на это представление (Dulaey 2000). Нам кажется, что этот милленаристский фон — каждое поколение христиан было убеждено, что при своей жизни увидит конец времен — более убедительно, чем гипотеза о некоем развитии техник себя и признания или отдельно взятого управленчества, позволяет объяснить развитие покаянных практик, монашества и идеала девственности во II и III вв. Равно, когда христианство становится официальной религией империи в конце IV в., принадлежность к христианству перестает быть делом личного выбора, но становится социальным процессом, и установление процедур регулирования оказывается организационной необходимостью (Inglebert, Destephen, Dumézil 2010). Фактически вплоть до этой эпохи «христианства» [как централизованной организационной структуры] в Античности не существует, ибо, исходя из общего доктринального содержания, принятого разными христианскими общинами, они развивали свои собственные практики. Соответственно, любые попытки теоретизации и обобщения рискуют дать упрощенный взгляд на более сложные исторические проблемы. Отметим, наконец, что понятие принуждения (contrainte) или понуждения (coercition), примененное к развитию дисциплинарных практик в Церкви, должно быть нюансировано. Действительно, очень часто понятия принуждения, понуждения или нетерпимости, которые мы употребляем, отсылают нас к нашим современным понятиям. Более объективным подходом было бы изучение поздней Античности в свете понятий, которые ей были присущи, ибо в действительности в поздней Античности разрабатывалась особая концепция терпимости и дисциплины, которая коренится в античных идеях об отношении между человеком, разумом и обществом (Van Nuffelen 2018).

Помимо того, некоторые данные, которые справедливо приводит Фуко, могут быть проинтерпретированы согласно подходу, отличающемуся от его гипотезы, связывающей необходимость говорить истину о себе и императив управленчества, субъект желания и субъект права. Распространение девственности среди женщин-христианок может быть также прочитано как возникновение «новой модели женского», порывающей с его патриархальной схемой (Laurence 1997, 2012). Действительно, Фуко забывает подчеркнуть, что распространение женской девственности вырабатывается вопреки интересам патриархального общества: девственница-христианка уклонялась от своего долга передачи семейного наследства, и в тоже время она посвящала себя жизни, задачей которой было образование, что раньше могли позволить себе только мужчины. В самом деле, первые свидетельства на латыни, оставленные самими женщинами, за исключением творений таинственной поэтессы Сульпиции, были произведениями женщин-христианок, посвятивших жизнь целомудрию, как это подтверждают письма Иеронима [Стридонского] и Августина. Римское государство было нетерпимо к подобным переменам — настолько, что Феодосий II в 434 г. установил порядок наследования имущества женщин, посвятивших себя целомудрию, путем передачи наследства другим законным наследникам (Кодекс Феодосия V.3.1; см.: Laurence 2012, 332–335). Уже один этот пример показывает, в какой степени христианский режим женской девственности мог входить в конфликт с интересами патриархальной структуры общества, даже в то время, когда христианство уже стало государственной религией.

Фуко и Августин 

Но самый дискуссионный пункт в размышлениях Фуко, как мы уже упоминали, состоит в его отождествлении субъекта желания с субъектом права, которое превращает мысль Августина в источник позднейшей кодификации половых актов (Foucault 2018, 363–373). Нам кажется, что на этих последних страницах Фуко оказывается жертвой ретроспективного обмана — который он, однако, с полным на то правом многократно осуждал — поскольку читает Августина в свете позднейших текстов, в особенности средневековых, которые, правда, могут содержать ссылки на Августина. Однако здесь надо всегда иметь в виду великий урок Анри-Иренея Марру[21] и проводить различие между Августином и августинизмом, которые являются двумя отличающимися друг от друга направлениями мысли. Различая между собой половой акт, — который не является грехом, раз Адам и Ева были способны к нему и в Раю (а Августин — единственный из Отцов, кто придерживается этой гипотезы; напомним, что традиционной гипотезой в святоотеческой литературе было представление о сексуальности как следствии первородного греха), — и то, что он называет libido (или concupiscientia[22]), которое ускользает от воли субъекта и отсылает к некоторому архетипическому времени, Августин открывает, как нам представляется, путь к более изящному пониманию проблем плоти и желания. Что это значит? Фуко, как и многие до и после него, в особенности, Питер Браун (Brown 1995, 464–512)[23], также обнаруживший негативную оценку сексуальности у Августина, слишком поторопился, представив ви́дение сексуальности в анти-пелагианских сочинениях Августина как пессимистическое. Не впадая в наивный иренизм[24] и не желая любой ценой обнаружить у писателей прошлого нашу собственную ценностную систему, вполне возможно и по-другому осветить то место, которое Августин уделяет сексуальности и libido. С одной стороны, несомненно, не следует полагаться на сам термин libido, который для нас, послефрейдовских читателей, имеет особый смысл и значение. Libido не только связано для нас с сексуальностью, но и имеет некую положительную ценность. Но в латыни, напротив, этот термин изначально имеет негативное значение. Придает ли тогда Августин, употребляя этот термин, негативное значение желанию? Ситуация, как мы полагаем, все же гораздо сложнее. Согласно Августину, человеческое существо по своей сути есть существо желающее, и его pondus[25], его гравитационная сила, есть ничто иное, как amor[26] (Исповедь XIII.9.10). Человеческая жизнь, таким образом, по самому своему существу состоит в преследовании желания, которое актуализируется в поисках секса, знания и счастья, но которое может найти себе удовлетворение только в желании, устремленном к Богу (Bochet, 1982). Libido, также называемое concupiscentia, является понятием, которое появляется в основном в текстах, написанных Августином во время полемики против пелагиан, и служит тому, чтобы описать человеческое состояние после грехопадения. Другими словами, libido является следом первородного греха, знаком архетипического прошлого, которое вызывает человека на суд за его неповиновение, помещая неповиновение в самом сердце воли субъекта. Анализ libido у Фуко в качестве непроизвольного в самом сердце воли и в качестве изменяющего отношение субъекта к его вменяемости относительно собственных действий совершенно правдоподобен. Однако мы не согласны с его анализом, поскольку мы не сводим вменяемость к юридической вменяемости, совершенно чуждой Августину. По нашему мнению, его мысль о вменяемости относится, прежде всего, к конституции субъекта как личности. Точка зрения Августина не является юридической, но эсхатологической и сотериологической.

Какие выводы из этого следуют? Может быть то, что высказывание Августина, например, в очень важной книге XIV «О Граде Божием», больше дескриптивное, чем прескриптивное? Иначе говоря, хоть это и звучит как анахронизм, Августин исходит из предположения, что первородный грех может быть истолкован как некая стратификация неосознанных импульсов, исходящих из архетипического прошлого; он интерпретирует проблемы сексуальности, такие как импотенция, непроизвольная эрекция, потеря желания, половые излишества и т. д., с помощью понятия libido, которое, появляясь в период между контролируемой и гармоничной сексуальностью до грехопадения и пораженной дисгармонией сексуальностью после грехопадения, открывает внутреннее присутствие непроизвольного, которое превосходит волю субъекта. Проще говоря, «либидинизация секса», по Августину, не означает отождествления субъекта желающего и субъекта юридического, как это полагает Фуко, но признание доли непроизвольного, иррационального в самой же сексуальности. Августин в XIV книге «О Граде Божьем» представляется нам не в большей мере провозвестником средневекового процесса юридической кодификации половых актов, чем психоаналитических теорий сексуальности. Фактически, чтобы осознать концептуальный разрыв в понимании человеческого желания, который происходит в текстах Августина, следует обратиться к предложенному Фуко сравнению между отношением к сексуальности у Августина и Юлиана Экланского (Foucault 2018, 357–38). Юлиан демонстрирует классическое отношение к сексуальности, воспроизводящее в целом стоическое его описание. Иными словами, для Юлиана сексуальность является естественным актом, а грех происходит из невоздержности, т. е. его концепция вписывается в аристократический идеал, в согласии с которым субъект способен полностью осознавать свою волю [как собственную] и владеть ею, но, исходя из этого, ему может быть вменено в вину любое нарушение сексуального кодекса, наложенного обществом. Иначе говоря, такой субъект всегда невинен или виновен, спасен или осужден. Пелагианская позиция, которую наши современники могут наивно предпочесть во имя свободы субъекта, на самом деле заключает сексуальность в гораздо более строгие рамки и прямо может быть истолкована в юридическом смысле, в силу своей бинарной и эксклюзивной структуры. Мысль Августина, напротив, кажется нам более изящной: ясно различая voluntas и voluntates[27] (О Граде Божьем XIV.6), как это сделает позже Спиноза (Этика III, propositio LIX, Affectuum definitiones, I, Explicatio), Августин подразумевает, что может иметься дихотомия в самом половом акте между субъектом желающим и совершенным актом — например, как у мужчины, сгорающего от страсти, но потерпевшего неудачу в сексе. То есть, сексуальность после грехопадения характеризуется своей неконтролируемой силой, своим непроизвольным, или лучше сказать: своим бессознательным, но бессознательным, так сказать, юнгианским, отсылающим к архетипическому времени. Потому и возникает дихотомия между субъектом желающим и совершенным актом (и в этом моменте наше истолкование отличается от интерпретации Фуко). Иерархия половых актов соответствует, как нам кажется, скорее не юридической, а пастырской категоризации: различать разные степени вменяемости субъекта в отношении своего акта, грех простительный от греха тяжкого, и не ради болезненной страсти умерщвлять свою плоть (напомним, что для Августина половой акт — не зло, так как он существовал уже в Раю), но чтобы помочь субъекту через признание в грехе снова стать хозяином своих поступков. Это подразумевает, что структура субъективности внутренне является интерсубъективной структурой, в которой сознание субъекта предполагает признание инаковости (altérité) в самом себе: инаковости непроизвольного, сокрытого в пустотах воли, которое принимает образ Врага; инаковости божественного присутствия, посредством воздействия благодати определяющего тот порядок, согласно которому воля обретает собственную свободу, т. е. свободу посредника [между субъектом и его действиями]. Августинова концепция сексуальности, далеко не являясь юридической или исключительно пессимистической, будучи рассмотрена в этом свете, нам представляется реалистичной попыткой понимания сексуальности и ее нарушений на базе представлений и шкалы ценностей той эпохи. Гипотеза Фуко, согласно которой в IV и V вв. происходит выработка юридической классификации половых актов и установление системы контроля над отношением субъекта к сексуальности, только выиграла бы, если бы была построена на изучении юридической кодификации супружеских отношений, которая достаточно хорошо представлена в Кодексе Феодосия (Laurence 2012), а не на интерпретации текстов Гиппонского епископа, поскольку юридическая проблематика была чужда Августину.

Несмотря на высказанную критику, давайте признаем за произведением Фуко заслугу постановки вопросов и гипотез, которые подвигают нас, специалистов по патристике и патрологов, к тому, чтобы снова вопрошать о смысле текстов Святых Отцов и их влиянии на кодификацию наших интерсубъективных отношений.

Список литературы

Bochet I. (1982) Saint Augustin et le désir de Dieu. Paris: Institut d’Études Augustiniennes (Collection des Études augustiniennes. Série Antiquité. Vol. 95).

Brown P. (1995) Le renoncement à la chair. Virginité, célibat et continence dans le christianisme primitif. Traduit de l’anglais par P.-E. Dauzat et C. Jacob. Paris: Gallimard (Bibliothèque des Histoires).

Chevallier P. (2011) Michel Foucault et le christianisme. Lyon: ENS (La croisée des chemins).

Corbin A. (2007) Histoire du christianisme. Pour mieux comprendre notre temps. Sous la direction de A. Corbin avec N. Lemaître, F. Thelamon et C. Vincent. Paris: Seuil (L’univers historique).

Dulaey M. (2000) «À quelle date Augustin a-t-il pris ses distances vis-à-vis du millénarisme?» Revue des Études Augustiniennes. Vol. 46. №. 1. P. 31–60.

Foucault M. (2012) Du Gouvernement des vivants. Cours au Collège de France 1979–1980. Édition établie sous la direction de F. Ewald et A. Fontana, par M. Senellart. Paris: EHESS; Gallimard; Seuil (Hautes études).

Foucault M. (2014) Subjectivité et vérité. Cours au Collège de France 1980–1981. Édition établie sous la direction de F. Ewald et A. Fontana, par F. Gros. Paris: EHESS; Gallimard; Seuil (Hautes études).

Foucault M. (2017) Dire vrai sur soi-même. Conférences prononcées à l’Université Victoria de Toronto, 1982. Édition, introduction et apparat critique par H.-P. Fruchaud et D. Lorenzini. Paris: Vrin (Philosophie du présent).

Foucault M. (2018) Histoire de la sexualité. T. 4. Les Aveux de la chair. Édition établie par F. Gros. Paris: Gallimard (Bibliothèque des Histoires).

Inglebert H., Destephen S., Dumézil B., éds. (2010) Le problème de la christianisation du monde antique. Paris: Picard (Textes, images et monuments de l’Antiquité au Haut Moyen Âge).

Laurence P. (1997) Jérôme et le nouveau modèle féminin. La conversion à la «vie parfaite». Paris: Institut d’Études Augustiniennes (Collection des Études augustiniennes. Série Antiquité. Vol. 155).

Laurence P. (2012) Les droits de la femme au Bas-Empire romain. Le Code théodosien. Textes, traductions et commentaires. Paris: Chemins de tr@verse.

Lévy C. (2014) «Michel Foucault, la pensée antique et le mariage. À propos de Subjectivité et vérité. Cours au Collège de France, 1980–1981». Bulletin de l’Association Guillaume Budé. № 2. P. 94–107.

Sfameni Gasparro G. (1984) Enkrateia e antropologia. Le motivazioni protologiche della continenza e della verginità nel cristianesimo dei primi secoli e nello gnosticismo. Roma: Institutum Patristicum «Augustinianum» (Studia ephemeridis «Augustinianum». Vol. 20).

Sforzini A. (2014) Michel Foucault. Une pensée du corps. Paris: PUF (Philosophies).

Van Nuffelen P. (2018) Penser la tolérance durant l’Antiquité tardive. Les conférences de l’Ecole pratique des hautes études. Paris: Cerf.

Фуко М. (2010) Рождение биополитики. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1978–1979 учебном году. Пер. с франц. А. В. Дьякова. СПб.: Наука.

Фуко М. (2011) Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. Пер. с франц. Н. В. Суслова, А. В. Шестакова, В. Ю. Быстрова. СПб.: Наука.


* Перевод с французского Сергея Гашкова. Статья представляет собой подготовленную для издания в русском переводе версию статьи «Foucault patrologue», опубликованной в издании: Archives des sciences humaines des religions. № 184 (octobre–décembre 2018). P. 87–97. Переводчик благодарит автора статьи г-на Жерома Лагуанера, а также г-на Дени Пельтье, начальника научно-исследовательского отдела «Истории и социологии современного католицизма» Высшей школы социальных наук (EHESS) за разрешение на публикацию перевода данной работы. Отдельная благодарность Олегу Ноговицину за помощь в работе над текстом перевода. В квадратных скобках приведены разъясняющие текст дополнения, а в круглых скобках без курсива даются слова французского оригинала.

[1] Свой метод «ранний» Фуко называл «археологией» (знания, гуманитарных наук). Затем, он отказывается от этого метода в пользу «генеалогического» метода. В «Управлении живыми» Фуко ставит вопрос об «анархеологии», которую строго отличает от анархизма как такового. В «Истории сексуальности» он прибегает как к генеалогическому, так и к археологическому методам. — Прим. перев.

[2] «Любовные удовольствия» (греч.). Фуко противопоставляет aphrodisia сексуальности. — Прим. перев.

[3] Хронологические рамки исследования М. Фуко ограничиваются II–V вв., монашество как кодифицированная практика и общественный институт появляется в IV в., — Ж. Лагуанер указывает на этот разрыв в хронологии анализа Фуко, который тем не менее рассматривает сексуальность в христианстве, именно исходя из логик формирования процедур покаяния, в образцовом виде представленных в монашеских общинах. — Прим. ред.

[4] Гай Музоний Руф (I в. н. э.) — римский философ-стоик. Соран Эфесский (98 — около 138) и Клавдий Гален (129 или 131 — около 200 или 217) — знаменитые римские врачи, греческого происхождения. — Прим. перев.

[5] Алетургию в «Управлении живыми» Фуко определяет как искусственный, введенный им, термин, обозначающий «набор вербальных и невербальных процедур, с помощью которых выясняется то, что положено в качестве истинного в противоположность ложному, скрытому, невыразимому, непредсказуемому или забытому, так что мы можем сказать, что без той или иной степени алетургии употребления власти не существует» (Foucault 2012, 8). — Прим. перев.

[6] Мы переводим l’exercice de sou sur soi как «духовное упражнение», которое можно перевести и более естественным для инструментария Фуко выражением «практика себя». Но, на наш взгляд, оно более соответствует контексту обсуждения христианского опыта субъективации. — Прим. перев.

[7] Веридикция (от лат. verum «истина» и dico «говорю») — тип формулировки высказывания, релевантный определенным правилам верификации и фальсификации. Так Фуко формулирует определение веридикции в лекционном курсе в Коллеж де Франс 1978–1979 учебного года «Рождение биополитики» (см.: Фуко 2010, 55). — Прим. перев.

[8] Экзомологеза (греч. exomologesis) — ранняя форма покаяния, практиковавшаяся христианами на Востоке до конца IV в., а на Западе вплоть до VII в. В рамках этой процедуры согрешивший по его собственному прошению получал статус «кающегося», который налагался на определенный, часто очень долгий, до нескольких лет, срок, и означал для него ряд практических ограничений и запретов, которые необходимо было соблюдать в течение этого срока, а также публичных уничижающих обрядов, включавших акты саморазоблачения кающегося. В узком смысле — это обряд публичного покаяния, непосредственно предшествующий отпущению грехов и возвращению раскаявшегося в христианскую общину. — Прим. ред.

[9] Неологизм gouvernementalité вводится Фуко в лекционном курсе в Коллеж де Франс 1977–1978 учебного года «Безопасность, территория, население» с тем, чтобы обозначить характерную для западноевропейских государств начиная с XVIII в. модель эффективного руководства поведением людей, включающую комплекс специфических техник, институтов, процедур, знаний, анализов и рефлексий, форм организации отправления власти (см. определение Фуко: Фуко 2011, 161–162). В переводах работ Фуко для передачи значения этого слова используется целый набор привычных слов русского языка и неологизмов: «правительственность», «правление», «руководство» и т. д. Мы выбираем слово «управленчество» как более нейтральное и содержащее меньше излишних для передачи gouvernementalité на русский коннотаций. — Прим. перев.

[10] Экзагорезис (греч. exagoreusis) — технический термин для исповедания грехов (открытия помыслов). Характерная для монашеской практики техника аскезы, получившая развитие с IV в., т. е. с самого начала организационной кодификации правил монашеского общежития, включала в себя процедуры отслеживания монахом всех внутренних движений своей души (помыслов) и высказывания их в форме отчета своему духовному наставнику. — Прим. ред.

[11] «Безмятежность духа» (лат.). — Прим. перев.

[12] «Досуг» (лат.). — Прим. перев.

[13] См., например: Foucault 2017, 138–141, 283–285.

[14] «Общество» (лат.), в переводах Августина на русский язык иногда переводится как «общение». — Прим. перев.

[15] «Дружба» (лат.). — Прим. перев.

[16] «Вера», «верность» (лат.). — Прим. перев.

[17] «Обряд», «таинство» (лат.) — Прим. перев.

[18] «Похоть», «вожделение» (лат.). — Прим. перев.

[19] «По своему праву» (лат.). — Прим. перев.

[20] Энкрати́ты (от греч. enkrateia, «воздержание») — последователи движения в Древней Церкви, проповедовавшие крайние формы воздержания как необходимое условие для спасения и членства в Церкви. Энкратиты отрицали брак, запрещали употребление в пищу мяса и вина, заменяя вино водой, по отдельным сообщениям, даже в Евхаристии. У ранних церковных писателей нет единого мнения о том, считать ли их раскольниками-христианами или еретиками. Основателем секты первые христианские историки — Ириней Лионский и Евсевий Кесарийский, называют греческого апологета II в. Татиана Ассирийца, ученика Иустина Философа. — Прим. ред.

[21] Анри-Иреней Марру (1904–1977) — французский историк, историк римско-католической Церкви, исследователь трудов Августина, основатель журнала «Августинианские исследования». — Прим. перев.

[22] «Вожделение» (лат.). — Прим. перев.

[23] О взаимном влиянии Фуко и Брауна см.: Chevallier 2011, 122–126.

[24] Иренизм (от греч. eirene, «мир») в католичестве — движение за примирение между христианами, вопреки всем догматическим распрям. — Прим. перев.

[25] «Вес» (лат.). — Прим. перев.

[26] «Любовь» (лат.). — Прим. перев.

[27] «Воля» и «виды воли» (лат.). Данное терминологическое различие не отражено в русском переводе «О граде Божьем». — Прим. перев.

Сергей Гашков. «Анархеологический» метод «позднего» Фуко и христианство. Методология и критика

«Анархеологический» метод «позднего» Фуко и христианство.
Методология и критика

СЕРГЕЙ ГАШКОВ

Значение Фуко как методолога философского исследования истории трудно переоценить. Если рациональная историография следует пути рефлексии над значимыми историческими событиями в их связи с прошлым, то «история настоящего» Фуко представляет нам историчность как рядоположенную фактичность, аргументативно-логическую связь, не имеющую датировки в привычном смысле слова. Даты событий — лишь уточняющие отметки в аргументации, а не указание на давность события. Эта философская историография соответствует той привычке чтения классических текстов, которую вырабатывают сами философы, не считающие для себя возможным встать «над» философской классикой и потому имеющие дело не с прошлым, а с протяженным настоящим. В то же время Фуко отказывается от логицизма философов в пользу эмпиризма, который он обнаруживает у историков. Если философы исходят из идеи постижения смысла истории, то Фуко систематически исключает существование таких внеположных смыслов, полагая, что смыслы всегда являются историческими.

«Мотив, двигавший мной, — говорил философ, — очень прост. <…> Это любознательность — во всяком случае, тот единственный вид любознательности, который заслуживает того, чтобы его проявлять с некоторым упорством: речь идет о любознательности, позволяющей отделиться от себя, а не о той, которая присваивает себе полученное знание» (Эрибон 2008, 367). Но все же, думается, то, чем интересен Фуко, — это как раз способностью предоставить «альтернативную» возможность чтения текстов и усвоения знаний, отличную от условностей и монотонности университетского академизма. Фуко создает собственную ментальную лабораторию антропологических знаний. В центре его внимания находятся люди, их телесное самочувствие и здоровье, оказывающиеся «точками приложения» идеологий ХХ в. «Археологический» метод Фуко состоял в «преследовании» трансцендентального, скрывающегося в толще эмпирического (см.: Han 1998). Историчность знания выступала контраргументом против его универсальности, мифологического и телеологического единства человека во всех областях социального и биологического. «Генеалогия» углубила анализ исторического в представлении о диффузном характере отношений власти, ставя под вопрос саму возможность человеческой свободы, ее осуществления. «Поздний» Фуко разворачивает методы, известные как «герменевтика субъекта» и «анархеология». Целью нашей статьи является разработка путей приближения к проблематике, находившейся у философа «в работе» в данный период. Мы должны будем рассмотреть некоторые эвристические возможности, которые заключены в наследии «позднего» Фуко для междисциплинарных исследований с точки зрения его вклада в историю философии.

1. «Поздний» Фуко и христианство: обзор литературы

В «позднем» творчестве Фуко происходит то, что С. С. Хоружий отмечает как «ускорение работы мысли» (Хоружий 2010, 492). Мы открываем здесь для себя «другого» Фуко: Фуко, анализирующего греческие и латинские тексты, античные и христианские, не только медицинские и юридические, но и философские и религиозные. Этот интертекстуальный анализ, вкупе с критикой популярного психоанализа и всепоглошающего проникновения историцизма и психологизма в социальные науки, представляет особый интерес в позднем творчестве Фуко[1]. Хоружий в своем очерке мысли позднего Фуко, предполагая задать границы этого периода, справедливо концентрирует свое внимание на работах 1980–1984 гг., когда Фуко от анализа власти переходит к анализу субъекта, но при этом отказывается от всех зарезервированных в гуманитарных науках за этим понятием смыслов: социального индивида, познающей субстанции, онтологической противоположности природы как таковой. Субъективность раскрывается Фуко на средоточии сплетения власти и знания в таких внешне гетерогенных областях как психиатрия, политическая теория, историческая методология, биология и экономика. В то же время разработки Фуко последовательно переносятся им в область изучения исторически фиксированных моделей самоосуществления субъекта, бытие которого характеризуется осознанными практиками по преобразованию себя, стремлением сделать свою жизнь собственным произведением, внутренне принятым долженствованием высказывания истины, логиками признания, направляющего его по пути самосовершенствования. Это Фуко называет «практиками себя» (le soi) или «техниками самого себя» (techniques de soi). Дополняя «генеалогию» перспективой анализа форм субъективации, в выступлении 1981 г. на конференции «Сексуальность и одиночество» он, пытаясь осмыслить тот новый поворот, который претерпело его исследование, констатирует: «Если вы хотите анализировать генеалогию западного субъекта вы должны учитывать не только техники господства (domination), но также техники себя» (Foucault 1994b, 171). Такие «техники себя», по мнению Хоружего, у самого Фуко не сводятся к моделям субъективации через реактивный отклик на социальные условия (методологическая перспектива, имеющая в первую очередь ницшеанское происхождение, как и сам проект «генеалогии власти»), и те исторические модальности человеческого праксиса, которые тот анализирует в текстах, написанных начиная с 1980 г., выходят за границы такого узкого значения понятия субъективации. Хоружий описывает работу «позднего» Фуко в целом как анализ «практик себя», но утверждает, что в определенном аспекте способ употребления этого понятия у Фуко не синонимичен «техникам себя» (Хоружий 2010, 499). Он полагает, что работа Фуко с этого момента все более отчетливо инициируется поисками доказательства существования «практик», дающих «доступ к истине», и таковыми в его исследованиях, прежде всего, предстают христианские практики субъективации, в то время как «техники себя» остаются в границах деятельности, обеспечивающей конституирование идентичности субъекта (ibid., 500–501). Впрочем, и сам Фуко в только что процитированном выступлении ставит вопрос о «мистической связи» «в наших христианских культурах» «между сексуальностью, субъективностью и обязательством истины» (Foucault 1994b, 172), и, в частности, указывает, что сексуальность в христианской традиции связана с утверждением морально-этических принципов моногамии, верности и деторождения, как единственных оснований «оправдания полового акта» (ibid., 173). Хоружий, по существу, ставит вопрос о специфической «субъективной» нагруженности позднего проекта Фуко, выражающейся в тематизации «духовной» составляющей человеческого опыта. И эта тематизация симптоматически совершается у Фуко через обращение к христианскому опыту субъективации, который, как известно, подвергся радикальной критике у Ницше и в марксизме, являющихся прямыми источниками мысли Фуко в целом и генеалогического проекта в частности.

Конечно, можно согласиться с Хоружим, что публичная позиция Фуко в отношении христианства, в том числе и в поздних работах, диктуется свойственными его мысли марксистскими установками, указывающими на функцию христианской религиозной идеологии в организации управления и власти над обществом (Хоружий 2010, 561–562). Однако сразу отметим, что при этом, в отличие от марксизма, Фуко всегда выдерживает границу, отделяющую «власть-господство» от «власти-симулякра» (Фуко 2004, 8). Если маркистская теория видит в религии скрытое отражение социальных проблем, то для позднего Фуко христианство интересно также и как определенная духовная практика, в центре которой располагается этико-моральная проблематика самоопределения личности. Подобный диагноз дает и американский исследователь Джереми Кэрретт, специально исследовавший отношение Фуко к религии. Он также отмечает «сдвиг» в понимании веса «духовной» составляющей в историческом процессе между «ранним» и «поздним» Фуко, но тем не менее все же признает, что философско-исторический проект Фуко представляет собой единый проект критики религии, включающий в себя анализ как «духовной телесности», так и «политической духовности» религиозного опыта (см.: Carrett 2000).

В таком контексте обращение Фуко к исследованию «практик себя» не только в христианстве, но и в классической античности, и прежде всего в эллинизме, представляется вызванной «симптомом» христианства попыткой продумать другой, в достаточной мере «секуляризованный», тип этического отношения к себе, конечно, при всех оговорках исторического свойства (т. е. имея в виду связь этих практик с культовыми практиками античной религии). В связи с этим, помимо «практик себя», в университетских курсах (включая три последних курса в Коллеж де Франс) и книгах «позднего» периода (второй и третий тома «Истории сексуальности») Фуко обращается к понятию «заботы о себе» (epimeleia heautou), которое он заимствует из арсенала классической и в первую очередь позднеантичной мысли. В «Герменевтике субъекта» (курс лекций в Коллеж де Франс 1981–1982 учебного года) Фуко прочитывает философский принцип «познания самого себя» (gnôthi seautou) как дополнение и следствие принципа «заботы о себе» и в ходе пространного исследования стоических, кинических и эпикурейских практик наглядно показывает, что истина и модели поведения мудреца, включая аскетические практики, взаимосвязаны между собой больше, чем это было принято думать (Фуко 2007, 14–24). Согласно емкой характеристике Хоружего, «оба принципа взаимно дополняют друг друга: практика себя может рассматриваться как антропологическое ядро заботы о себе, тогда как забота о себе осуществляет расширение практики себя до целостной культурной и социальной стратегии» (Хоружий 2010, 512).

Примечательно то, что в «Герменевтике субъекта» Фуко проводит различие между универсализмом христианства, и позднеантичной «заботой о себе», противоборство которых прослеживается им вплоть до романтизма, Гегеля, Гуссерля и Хайдеггера. По его словам, «во всех этих философиях (романтизм, Шеллинг, Гегель, Гуссерль периода “Кризиса”, Хайдеггер. — С. Г.) некоторая структура духовности увязывает познание, познавательный акт, его обстоятельства и последствия с преобразованиями в самом существе субъекта» (Фуко 2007, 43). Наряду с этим он обвиняет христианское богословие с его универсалистскими претензиями на религиозную истину и абсолютное знание, в создании фикции «познающего субъекта вообще, субъекта познания, который обретал в Боге одновременно и образ, и абсолютную исполненность, и высшее совершенство, и вместе с тем своего Творца, и значит образец» (ibid., 41). А далее Фуко проводит очевидную параллель между христианской схоластикой и позитивизмом и философией науки Нового времени, которые, опираясь на эту фикцию и инструментализируя универсалистские претензии христианства, по сути, окончательно упраздняют внутреннюю взаимосвязь развития знания с индивидуальным преобразованием человека.

Эллинистическая модель поведения, направленная на заботу о себе, все же кажется Фуко предпочтительной. При этом не следует думать, что Фуко сколько-нибудь идеализировал античную сексуальность и отрицал значимость христианского наследия. Он прямо осуждал античную сексуальную мораль. Фуко, несомненно, придает заботе о себе особую этическую и политическую значимость, но при этом отказывается понимать античное духовное наследие в его универсальном значении, вопреки сложившемуся от Хайдеггера до Вернана и Касториадиса мнению о том, что античность содержит «в зародыше» современность (см.: Гашков 2018). В то же время, как замечает Поль Вен, с позиции Фуко не верно «говорить и о христианских корнях Европы»: здесь нет ошибки, но это «бессмысленно: ничто в истории не бывает сформировано в зародыше. Европа имеет христианское наследство, и не более того…» (Вен 2013, 85–86).

Интерес к этому наследству, однако, для Фуко принципиален. Помимо платонической и эллинистической практик себя, Фуко в курсах лекций в Коллеж де Франс 1979–1980 учебного года «Управление живыми» (Foucault 2012) и 1980–1981 года «Субъективность и истина» (Foucault 2014), а также в посмертно опубликованном четвертом томе «Истории сексуальности» — «Признания плоти», последовательно выделяет третий тип практики себя — аскетический христианский, основными чертами которого признает две формы покаянных практик — экзагорезу и экзомологезу, правилом осуществления которых было требование неуклонно высказывать истину о самом себе[2]. Говоря об экзомологезе, особой форме распространенного в раннем христианстве публичного исповедания грехов, Фуко настаивает на ее «театральности», характерно телесном обнаружении истины субъекта, в то время как основную черту экзагорезы видит в переходе инстанции речи от учителя к ученику, вопреки позднеантичной монополии мудреца на речь об истине. Экзагореза и экзомологеза находятся на двух полюсах монашеской аскезы, а между ними располагаются «методы наказания, регулируемые кодексом, который устанавливает для различных грехов пропорциональные наказания» (Foucault 2018, 433). Получается, что в христианстве универсальная претензия на знание истины оказывается также и универсальным принципом практик субъективации, и одновременно предоставляет средства и техники контроля над этими практиками. Этот тройной узел, вполне возможно, главная загадка, вокруг существа которой двигалась мысль позднего Фуко.

Несомненно, при всей универсальности исторических интересов Фуко, именно античные и раннехристианские модели субъективации находятся в центре его исследовательского внимания в последний период работы начиная с конца 1970-х гг., и в этой связи, учитывая «левый» бэкграунд мысли Фуко, не удивителен тот особый интерес, который представляет для интерпретаторов наследия Фуко его отношение к христианству. Представленная выше дилемма между описанием мысли позднего Фуко, как, с одной стороны, нового проекта осмысления «духовного» начала человеческой практики, а с другой — как продолжения и особой вариации «критического» ницшеанско-марксистского проекта, в обоих случаях центрирована на вопросе о способах и результатах рефлексии христианского наследия в его поздних работах. Можно сказать, что данная дилемма, отчетливо выраженная и разработанная Хоружим, постоянно воспроизводится в исследованиях творчества Фуко, размечая полюса позиций его интерпретаторов.

Так, французский филолог Филипп Шевалье в своей диссертации «Мишель Фуко и христианство», специально посвященной данному, поставленному им в заглавие своей работы, вопросу, проводит, с одной стороны, тщательное филологическое исследование характера и способов обращения Фуко с христианскими текстами, а с другой — подробно обсуждает философские основания его концепции конституирования отношений между субъективностью и истиной в греко-римский и христианский периоды (см.: Chevallier 2011). Шевалье, опираясь на неизданные ко времени написания его диссертации, тексты Фуко («Управление живыми», «Делать зло, говорить истину. Функция признания в правосудии»), оспаривает то представление, что христианство сводилось у него к субъективации индивида посредством признания. Ключевой тезис Шевалье состоит в том, что «христианство для Фуко не является, прежде всего, религией подчинения и признания» (ibid., 15), но, напротив, однажды случившимся и воспроизводящим в европейской истории точку зрения духовности событием. Критикуя эту позицию Шевалье, другой французский исследователь Жульен Каванис отмечает, что подход, стремящийся выявить подспудное влияние христианства на Фуко и ту пользу, которую христианство может извлечь из его труда, обездвиживает мысль самого философа (Cavagnis 2013, 146). С точки зрения Каваниса, само по себе христианство не является предметом рефлексии Фуко, за ним неосязаемо выступают фигуры отношений субъективности, истины и власти, про которые мы рискуем забыть, заботясь лишь о применении фуколдианских историко-философских методов и подспудно превращая его в защитника христианских ценностей.

В этой связи интересна позиция отечественного исследователя Т. С. Сунайта. Главным его тезисом является требование не спешить причислять Фуко к этическим релятивистам, так как Фуко «не утверждал, что все истины одинаково подлинны» (Сунайт 2015, 221). С одной стороны, он пытается отыскать «грань секуляризма» у самого Фуко (показать его отличие от иррационализма и атеизма Ницше и Шпенглера), а с другой, как и Шевалье, ставит задачу рассмотреть работу Фуко в качестве «коробки инструментов», полезных для современного христианства. Точкой опоры для секулярного анализа проблемы религии у Фуко оказывается несомненный интеллектуальный сдвиг, произошедший со времен секуляризма Ницше, Шпенглера и Фрэзера, предпосылки которого представляются в настоящее время спорными и противоречивыми. Дело в том, что «эссенциалистские методы», рассматривающие человека не как субъект, а как субстанцию, используются и сторонниками христианства, и их критиками, и потому необходимо изменение самой методологии исследования религии, которую и пытается выработать Фуко.

Важнейшая проблема, вокруг которой обращается мысль как Шевалье, так и Сунайта, состоит в следующем: наука (логика) и религия (вера) оперируют понятием «истины» и понятием «опыта», и обе эти системы задействуют определенные модели субъективности, характеризовать которые в качестве «мировоззрения» было бы достаточно поверхностно и непродуктивно. Несомненно то, что в их основе лежит некий морально-этический идеал, не допускающий упрощенных редукций и противопоставлений. Поэтому цель обоих интерпретаторов состоит в том, чтобы показать, как Фуко совершает переход («концептуальную революцию» в терминах Хоружего) от историко-научного изучения христианства как системы «практик признания» к «генеалогии западной субъективности», которые между собой неразрывно связаны, и прояснить статус «духовного» опыта в рамках фуколдианского анализа христианских практик субъективации. В итоге, позицию Шевалье и Сунайта по проблеме «Фуко и христианство» можно свести к серии вопросов, а именно: Может ли христианство, рассматриваемое Фуко в 1980-х гг. в формулировке Шевалье в качестве «религии спасения в несовершенстве» (Chevallier 2011, 346), быть отделено от проекта генеалогии европейской субъективности? В чем «грань секуляризма» Фуко? Иными словами, в чем грань между «генеалогическим» Фуко и «поздним», «последним» Фуко, исследующим «духовность» (вспомним горячую поддержку Фуко исламской революции в Иране, символизирующей для него радикальный отказ от европейской субъективности как таковой в пользу «духовности»)?

И все же отношение Фуко к христианству выводит, как это верно отмечает Керрет, вопрос об интерпретации философии Фуко за рамки привычного (и на наш взгляд в корне ошибочного) отождествления Фуко-философа и Фуко-человека (как показывает пример с иранской революцией, Фуко вполне мог заблуждаться в своих политических предпочтениях, но это никак не отражалось на строгости его мышления) и делает необходимым «интердисциплинарное и исторически локализованное чтение, позволяющее оценить широту и сложность (complexity) его творчества» (Carrett 2000, 10). Религия для Фуко выступает способом «субъективирования» индивида. Никакая религиозная или научная идея не выражается безотносительно к своему культурно-историческому контексту. Кэррет подчеркивает, в частности, следующую справедливую мысль: говоря о «сексуальности», Фуко говорит, прежде всего, об опыте, а опыт всегда подчинен «идеологическим требованиям» своего времени. «Творчество Фуко не отрицает неизбежным образом религиозный опыт. Оно, скорее, локализует этот опыт в политических отношениях и отношениях противоборства одних людей с другими» (ibid., 146).

По существу, Фуко показывает обусловленность духовного опыта «внешними» условиями, по отношению к которым таковой опыт является «трансценденцией», т. е. собственно «внутренним» как таковым. Вернемся, например, к «Признаниям плоти», где Фуко демонстрирует, что формированию христианского этического кодекса способствовали: 1) с одной стороны, опыт отшельничества (христианского аскетизма) ранних веков, а позднее особенности внутренней организации монастырской жизни («общения», киновии); 2) с другой стороны, потребности имперской администрации во внедрении христианских порядков «домостроительства» в жизнь полиэтничного и поликонфессионального общества уже ставшей христианской Римской империи. Эти два фактора в глазах историка-позитивиста явились бы исчерпывающими для построения модели генезиса христианского представления о сексуальности, но Фуко вводит в свой анализ фигуру христианской девственности как своеобразного пути к спасению, который не сводится к формам социальной регламентации, но предполагает «упражнение души над самой собой, которое доставляет нашим телам бессмертие» (Foucault 2018, 176), разрывая тем самым пресловутую континуальность позитивистского дискурса. Фуко не перестает говорить о разрывности, о перенесении гетерогенных представлений, античных и раннехристианских, которые историк не преминул бы включить в единообразную концепцию последовательной смены представлений, в новый исторический контекст их практического освоения.

Итак, то, что показывает, на наш взгляд, Фуко в своих поздних работах, — это бесполезность разграничения внутренних и внешних факторов в историческом процессе. Религозный опыт христианства не сводится к тем внешним и внутренним фактам, которые его формируют. Тезис Хоружего, как и некоторых других упомянутых интерпретаторов, о марксистских корнях отношения Фуко к христианству потому не совсем верен: Фуко интересует то духовное, сокрытое, интимное, что человек отождествляет с «истиной себя», и что лежит в основании европейской «субъективности».

 В современности это место каким-то невероятным образом занимают «секс» и «сексуальность», и в итоге эти концепты проецируются на всю историю западной цивилизации, как это происходит не только у Фуко, но и, например, в отдельных трудах таких известных историков, как Петер Браун (см.: Brown 1988) или Жак Ле Гофф (см.: Ле Гофф, Трюон 2008), и даже становятся предметом отдельного узкодисциплинарного интереса, превращаясь в особую область исторических исследований. В нее как раз и пытаются вписать труд Фуко представители академической истории. Возьмем как пример работу Ле Гоффа об отношении к телесности и сексуальности в Западном Средневековье, где тот прямо высказывает свое отношение к «Истории сексуальности» Фуко и дает оценку его метода. Примечательно уже то, что этот знаменитый историк, ссылаясь на «Признания плоти», полагает, что Фуко «сочинил» их незадолго до смерти в 1984 г. Хорошо известно, что это не верно, так как еще в 1976 г. Фуко представил проект продолжения первого тома «Истории сексуальности», «Воли к истине», развивавшей тематику генеалогии власти, и запланировал следующие, так и не опубликованные, два тома: «Плоть и тело» и «Крестовые походы детей», которые должны были охватить историю христианского Запада вплоть до Тридентского собора (1545), положившего начало Контрреформации. Ле Гофф так квалифицирует направление мысли Фуко: он полагает, что тот «постоянно подчеркивал преемственность между Античностью и ранним христианством», но «вместе с тем …обращал внимание и на различия между ними, на те новшества, которые появились в связанной с телом, то есть сексуальной, этике государственной религии, утвердившейся в средневековой Европе, по сравнению с этикой греко-римских времен» (ibid., 25). Столь однозначно утверждать, что речь идет именно о преемственности и сравнении, означает не видеть очевидного: Фуко не ставит себе целью выбрать сексуальную мораль в качестве чего-то «третьего» для сравнения Античности и Средневековья. Его позитивизм всегда методологически ограничен идеей разрывности, присутствующей, например, в его противопоставлении языческой «воздержанности» христианскому «целомудрию». Так, христианские возражения против целесообразности брака могут целиком или частично воспроизводить позднеантичные, но это вовсе не доказывает их генетическую связь. Особенность анализа Фуко как раз и состояла в том, что он сумел подчеркнуть невыводимость друг из друга и специфичекую разноплановость «языческой» и христианской этики. Начало современной западной субъективности в ее отношении к истине и претензии на универсальность в первую очередь лежит именно в христианстве, но это именно факт, сингулярная точка в дискретности исторического времени, включающая претензию на бесконечное воспроизведение. «Христианство, — пишет тот же Шевалье, — ввело отношение к истине в неопределенную временность, …отношение субъекта к истине трансформируется в простое “в первый раз”, позволяя впрочем “следующий раз” (второе покаяние), который будет лишь “вторым разом” (бесконечно повторяемое покаяние на исповеди)» (Chevallier 2011, 332).

В контексте традиционной историографии особенность взгляда Фуко, таким образом, состоит в выделении того, что выступает «Иным» в культуре, отличаясь от упорядочивающего ряда однообразных сходств и подобий, образующих ткань традиционного историко-филологического повествования. Однако на полях отметим, что, несмотря на явную несовместимость этих двух исследовательских методологий, работа Фуко вызвала скорее благосклонный прием историков и филологов, его труд как бы апроприируется академической мыслью, но ей так и не удается довести это дело до логичного финала. Так, историки продолжают ссылаться на его исследования как на разработку в специфической области — истории сексуальности, занявшей свое почетное место среди исторических дисциплин. Например, кембриджский историк литературы Саймон Голдхилл пытается в качестве материала исследования в рамках этой молодой дисциплины добавить к дидактическим текстам, которыми были заняты Фуко и Браун, тексты с нарративом — греческие эротические романы (Goldhill 1995, 5). Другой интересный пример связан с установлением авторства трактата св. Василия Анкирского «Об истинной непорочности и девстве», который долгое время приписывался Василию Великому. Предположение об авторстве трактата было выдвинуто Фердинандом Каваллера еще в 1905 г., Фуко поддержал его атрибуцию в «Признаниях плоти», и репутация философа ничуть не помешала немецкой издательнице современного критического издания греческого текста и немецкого перевода Анне Бургсмюллер сослаться на его мнение. Она только, как и Голдхилл, сетует на ограниченность источников и исследовательской литературы, используемых Фуко, как и перспективы их отбора. Фуко заинтересовался трудами Василия Анкирского, пишет Бургсмюллер, поскольку в них появляется позитивный образ женщины, обнаруживается благосклонность к человеческой влюбленности, а также тематизация сексуальности (Burgsmüller 2005, 10).

2. «История» и «сексуальность» как философские концепты

Проект исследования практик себя и истории типов субъективации в Античности и Средневековье, представленный в различных университетских курсах, статьях и выступлениях 1980–1984 гг., как известно, по планам Фуко должен был найти себе приложение в книжной серии, посвященной «Истории сексуальности». Однако задумана она была еще как центральная часть проекта «генеалогии власти», и тогда же вышел ее первый том, уже упомянутая нами «Воля к знанию» (1976). Парадокс в том, что сам проект истории сексуальности и, очевидным образом, тематически более узок, чем анализ как «генеалоги власти», так и «истории практик себя», и в тоже время шире этих методологических и одновременно эпистемологических стратегий. Сексуальное поведение лишь один из аспектов человеческой практики, но в тоже время как эманация и одновременно средоточие человеческого желания сексуальность обнаруживает его телеологическую природу — тематизация сексуальности неизбежно касается места разрыва в эпистемологическом пространстве исторического и шире гуманитарного знания в целом. Можно сказать, это место и есть точка приложения философской мысли в современную эпоху, и потому этот проект требует рассмотрения как собственный ответ Фуко на вопрос о существе человеческой практики как таковой, трансценденции ее исторически заданных условий. Далее мы попробуем осветить этот трудный вопрос в контексте тех задач и точек «самоотчета», которые Фуко расставлял как вехи на пути движения своего исследования в последний период работы.

Замысел «Истории сексуальности» возник у Фуко уже в 1975 г. после издания «Надзирать и наказывать», когда Фуко впервые высказал идею исследования диспозитива сексуальности в разные исторические эпохи. Он состоял в том, чтобы исследовать те практики, посредством которых человек признает себя субъектом своей сексуальности. Среди важнейших тем Фуко с этого момента выступает тема «признания»: именно этот, имеющий в философии давнюю историю, концепт непосредственно связан с отныне все более занимающими мысль Фуко механизмами «управления», «управленчества» или «гувернементальности» (gouvernementalité). С. В. Табачникова отмечает, что первоначально основной мишенью критики Фуко в «Истории сексуальности» парадоксальным образом становятся «освободительные идеи», распространившиеся в Западной Европе с середины 1960-х гг., опиравшиеся на концептуальный потенциал психоанализа и марксизма и строившиеся на гипотезе «подавления» (Табачникова 1998, 363), а Э. Балибар уточняет, что речь преимущественно идет о фрейдо-марксизме В. Райха, объяснявшего такие феномены, как фашизм, особенностями европейского буржуазного воспитания (Balibar 1997, 283). Однако первоначальный проект «Истории сексуальности» претерпел радикальное преобразование и второй и третий ее тома, посвященные практикам себя в классической античности и эллинизме, «Использование удовольствий» и «Забота о себе», были опубликованы только в 1984 г. и выполнены уже в рамках нового проекта истории субъективности, как и четвертый том, изданные посмертно лишь в 2018 г. и не раз уже упомянутые нами «Признания плоти». Сам Фуко, ретроспективно осмысляя в 1981 г. пройденный путь, отмечает, что его цель с самого начала состояла не «в том, чтобы анализировать власть, а в том, чтобы заложить основы такого анализа» исторических типов конституирования субъективности (Фуко 2006, 161). Он утверждает, что его работа развивалась в три этапа, и каждому из них соответствует тип объективации человека. Первый период его исследований был посвящен объективации субъекта дисциплинами, стремящимися получить статус науки (лингвистикой, биологией, экономикой), второй — объективации субъекта «разделяющими практиками», и третий — тем способам осуществления праксиса, которыми человек трансформируется в субъект. А поскольку субъект есть, прежде всего, субъект желающий, т. е. субъект некой «сексуальности», нет ничего удивительного в том, что он заинтересовался сексуальностью (ibid., 161–162).

Эта, столь просто очерченная Фуко последовательность в изменении перспективы его исследований все же не должна вводить в заблуждение, и нам следует задаться вопросом о методологическом контексте, в котором перспектива новой «Истории сексуальности» нашла воплощение в рамках общего движения мысли Фуко от проекта «генеалогии власти» к проекту истории типов субъективации. Отвечая на этот непростой вопрос, на наш взгляд, в первую очередь следует обратить внимание на сам термин «история» в транскрипции Фуко. Ж.-К. Бурден, в частности, подчеркивает, что «история» в смысле Фуко есть нечто противоположное историцизму, история использует метод генеалогии, радикализирующий вопрос о трансцендентальных условиях возможности опыта (как возможна клиника, тюрьма и т. д.?) (Бурден 2019, 136–139). Фуко создает не единую историю (или «философию истории»), а пишет множество историй. Его кредо: «не проверять универсалии, используя критический метод истории, но исходить из утверждения о несуществовании универсалий, спрашивая как возможна история» (Foucault 1990, 45). Особенности отношения Фуко к истории подробно раскрывает П. Вен в своих известных работах: «Фуко революционирует историю» и «Фуко: его жизнь и личность». Он полагает, что «исходная интуиция Фуко — это не структура, и не разрыв, и не дискурс, — это раритетность (rareté) в латинском смысле этого слова; человеческие дела (faits) редки, они не установлены в полноте разума, имеется пустота вокруг них для других дел, о которых наша благоразумная мудрость даже не догадывается, ибо то, что есть, могло бы и не быть» (Вен 2003, 351)[3]. И далее Вен, применяя историческую парадигму Фуко к конкретному случаю исторического «раритета», а именно к условиям прекращения практики гладиаторских боев в позднеантичном Риме[4], с восторгом говорит о том, что изучение такой связанности практики и дискурса в «редком» историческом факте или, другими словами, событии, является «динамированием», подрывной работой по отношению к рационализирующей политической философии.

Возвращаясь к мысли Бурдена, история по Фуко есть историчность, прямая противоположность историцизму, ассоциирующему рациональность в истории с историческим фактом, и спиритуализму, связывающему историю с личностью «великого человека». Вместе с тем история не сводится ни к совокупности материальных детерминирующих условий, ни к сверхисторическим интеллектуальным построениям, подобным тем, которые мы находим у Шпенглера или у Ясперса. С одной стороны, в истории «все разумное действительно», в том смысле, в котором в ней нет ничего собственно эмпирического, с другой — рациональность имманентна истории и история представляет собой деперсонифицированную рациональность. Перенося это рассуждение на историю философии, Фуко показывает следующее: «с одной стороны, не бывает эмпирически конституированных практик, которые не понимали бы своего собственного смысла, с другой стороны, не бывает тех философов, которые являлись бы, как сова Минервы, под покровом ночи, чтобы обнаружить разумность в истории» (Бурден 2019, 140).

Термин «сексуальность» также не всегда однозначен и имеет ряд коннотаций, и все они вписываются Фуко в контекст истории без законосообразной преемственности и телеологически положенного смысла. Хьюберт Дрейфус и Пол Рабиноу отмечают тот факт, что Фуко противопоставляет «сексуальность» «сексу». «Секс» — это половые отношения, которые «дали место диспозитиву брака». Фуко «диагностирует» появление «сексуальности» с начала XVIII в. в качестве определенной, свойственной западной культуре, «исторической конструкции», связанной с практиками власти, которые он начинает осмыслять как «биовласть» (Dreyfus, Rabinow 1984, 224), т. е. осуществление власти посредством биологического регулирования, управления биологическими процессами. Появление «диспозитива сексуальности» объясняет тот факт, почему в западной культуре «индивидуальные и скрытые удовольствия», разнообразные «фантазмы», начинают постепенно отождествляться с внутренней сущностью самого индивида. Осуществление «биовласти» связано, прежде всего, с «истеризацией тела женщины», «педагогизацией пола ребенка» и «психиатризацией извращенного удовольствия» (ibid., 246–247).

Важность сексуальности для Фуко, как отмечает Стюарт Элден, происходит из того, что сексуальность и медицина «расположены на пересечении тела и популяции» (Elden 2016, 60). В «Воле к знанию» Фуко указывает, что власть находится на «био-уровне», уровне рас и популяций, «секс является средством доступа и к жизни тела и к жизни популяций», посему наблюдается движение «от символики крови к аналитике сексуальности» (ibid., 61). Таким образом, демарш Фуко состоит в следующем: идеология «сексуальной революции» отождествляет сексуальность с освобождением, что в корне неверно, так как сексуальность выступает формой закрепления власти на уровне «популяции». Популятивный подход в биологии коренным образом отличается от расового, что отмечает сам Фуко в рецензии на работу Жака Рюфье «От биологии к культуре»: популяция, в отличие от расы, строится не вокруг прототипа «расовой чистоты», а включает в себя все возможные вариации. «Популяция не может быть определена исходя из своих очевидных морфологических характеристик» (Foucault 1994a, 96). Здесь Фуко прямо обращается к идеям известного систематика и генетика Эрнста Майра, представившего человечество как «пул (pool) интеркоммуницирующих генов» (ibid., 97). Таким образом, сдвиг, о котором пишет Элден, состоит в отказе биологов и историков от представления о мифологическом и прототипическом единстве народа «по крови» в пользу представления о перманентном смешении людей на уровне популяции[5].

Третий концепт, который связывает, на наш взгляд, фукианское понимание историчности и проблему сексуальности, — это «признание». Он играет немаловажную роль как в «генеалогическом», так и во всем позднем проекте Фуко (что уже отмечалось нами), и особенно в первом и в четвертом томах «Истории сексуальности», «Воле к знанию» и «Признаниях плоти». Фукианский анализ механизма «признания» (aveu) отражает следующее противопоставление Фуко, носящее также историко-культурный характер: противопоставление ars erotica, направленной на интенсификацию удовольствий, западной scientia sexualis, сосредоточенной на анализе ощущений, мыслей, сопровождающих половые удовольствия (Фуко 1996, 150–175). В этом понятийном контексте ars erotica не требует обязательных практик признания, которые сопровождали бы проявления желания, и не могла поэтому подвергаться в тех или иных формах правовой кодификации. Scientia sexualis, в свою очередь, плод той тенденции в истории сексуальности, которая связывает сексуализацию с необходимостью признания. Признание носит различные формы: опросов, консультаций, писем, автобиографий, целого набора практик развивающихся от Возрождения до Романтизма. В конечном счете, scientia sexualis дает начало такому своеобразному явлению как психоанализ. Не следует забывать, что одним из замыслов Фуко было написать историю психоанализа. Но «История сексуальности» представляет собой более глубинную рефлексию о судьбах западной цивилизации. Она затрагивает тот необъяснимый перелом, благодаря которому сексуальность, служившая в XVIII в. предметом литературного творчества, с XIX в. становится объектом медицинского контроля, в границах которого фрейдизм, согласно Фуко, и осуществляет свое «освобождение». Секусальность и власть тесно связаны между собой, полагает философ. В итоге эти размышления в дальнейшем становятся одним из источников формирования концепта «биовласти» и «биополитики», который Фуко развивает в курсе 1978–1979 учебного года в Коллеж де Франс «Рождение биополитики» (см.: Фуко 2010).

В «Признаниях плоти», как своеобразный прообраз scientia sexualis, Фуко подробно анализирует монастырские правила, представленные у Иоанна Кассиана Римлянина, предписывавшего монахам тщательный самоанализ и наблюдение малейших движений души. Сам по себе этот опыт не самодостаточен и не может состояться как таковой без его непосредственной экстериоризации, кодифицированной в процедурах «высказывания истины о себе», обращенного к духовному наставнику. В практиках христианского «обращения» сознания на себя процедуры экзагорезы и экзомологезы, публичного покаяния и частного исповедания своих грехов, оказываются действенными механизмами трансформации желания в формах самоконтроля помыслов и поступков, и в итоге создают основу для формирования новой субъективности, предполагающей интерсубъективное пространство сетей «личных» связей, уже не детерминированное прямо системой нормативных прескрипций. Тем самым идея исследования «сексуальности», которая являлась для Фуко ведущей в 1976 г. в рамках проекта «генеалогии власти», единственным репрезентативным плодом альянса которых так и остался первый том «Истории сексуальности», вписывается в новый проект «герменевтики субъекта» в его противопоставлении «генеалогии» как противопоставление наук/идеологий, в которых человек объективирует себя сам в качестве субъекта, наукам/идеологиям, в которых человек выступает предметом объективации (Dreyfus, Rabinow 1984, 111).

Таков философско-методологический контекст появления и трансформации проекта «Истории сексуальности», но в чем специфика фукианского анализа «сексуальности» как собственно исторического и одновременно философского исследования христианского опыта субъективации, в его конкретике и фактичности? И здесь мы видим, что работа Фуко остается критической и две мишени, на которые направлена его подспудная критика, — это, с одной стороны, опять же традиционная научная история, а, с другой, местоблюститель «либидо» — психоанализ, само бытие которого Фуко вписывает в историческую логику конституции христианина. Предметом нового исследования Фуко остается генеалогия новоевропейской субъективности в ее нетривиальном содержании, а методом — герменевтика.

Сам Фуко отмечает во втором томе, что термин «сексуальность» появляется поздно, лишь в XIX в., представляя собой корреляцию между областями знания, типами нормативности и формами субъективности (Фуко 2004, 5–6). В русском языке, термины «сексуальность» и «пол» («секс») лишь частично передают те значения, которые имеются во французском. Речь идет о том, что термин «сексуальность» отражает в большей степени те представления, которые то или иное общество вырабатывает относительно половых отношений, а также ту специфику, которую этот феномен получает в «буржуазную эпоху». Историки сексуальности берут субъект и желание в качестве некоторых внеисторических данностей, между тем как задача «Истории сексуальности» — повторим это снова — заключается в том, чтобы понять, как люди признают себя «субъектами пола» (sujets sexuels). Достаточно просто сравнить соответствующие, тематически идентичные тексты, чтобы понять сколь различные ответы на одни и те же вопросы имплицирует разница между традиционной и фукианской моделями производства исторического знания. Так, в работе «Тело и общество. Мужчины, женщины и половое воздержание в раннем христианстве» (Brown 1988), появившейся несколькими годами позже рукописи «Признаний плоти», известный историк и ближайший коллега Фуко Петер Браун[6], по существу, дает параллельный книге Фуко и по структуре, и по материалу анализ: читатель совершает путешествие по основным местам корпуса богословских текстов периода раннего христианства, где речь заходит о вопросах пола. Также идентичен и исходный пункт исследования — вызывающие недоумение вопросы: почему Святые Отцы интересовались проблемой сексуального воздержания задолго до того, как монашеская девственность была кодифицирована? Почему они так много писали о сексе и так много уделяли внимания сексуальности, в то время как истинные цели человеческой жизни видели исключительно из перспективы достижения «царствия небесного»? — Но каков ответ? Браун в русле сложившей в историографии традиции рассматривает раннее христианство как радикальный отход от сексуальных свобод поздней Античности. По существу, вся фактичность исследования у него завязана на эту идею, и в итоге весь массив интерпретаций разнообразных источников служит ее подтверждению.

Напротив, в «Истории сексуальности» Фуко мы не находим ничего похожего на популярное противопоставление античных сексуальных свобод христианским ограничениям и запретам. Фуко строго следует методологическому принципу, озвученному еще в общем введении к новому варианту проекта «Истории сексуальности», открывающем его второй том — «Использование удовольствий»: «вместо того чтобы пытаться обнаружить фундаментальные запреты, скрывающиеся или проявляющиеся в требованиях строгости в вопросах пола, следовало попытаться описать, на основе каких областей опыта и в каких формах половое поведение проблематизировалось, становясь объектом для заботы, элементом для рефлексии, материалом для стилизации» (Фуко 2004, 39). В «Признаниях плоти» специфика метода Фуко, состоящая в проблематизации практик с точки зрения способов конституирования их субъекта, обнаруживается с особой отчетливостью.

Замечательный пример применения такого рода методологии дает центральный сюжет книги — формирование нового типа понимания брака в раннем христианстве. В первой главе Фуко концентрирует свое внимание вокруг становления христианского представления о деторождении как о единственном смысле, оправдывающем брачные отношения, в чем у раннего христианства нет принципиального отличия с поздней Античностью. Так, трактат Климента Александрийского «Педагог» содержит советы и наставления начинающим христианам, почерпнутые в основном из учения стоиков, но обоснованные на понятии христианского Логоса. Неудивительно, что представления Климента о браке и деторождении оказываются ближе позднеантичной практической философии, нежели тому пониманию девственности, брака и деторождения, которое сформировалось позже благодаря развитию монашества. Монашеские аскеза сыграла решающую роль в становлении христианской концепции брака, хотя сама по себе она никакого отношения к браку не имела. «Образование сексуального кодекса, организованного вокруг брака и деторождения, — пишет Фуко, — началось намного раньше христианства, без связи с ним и параллельно с ним. По сути дела, христианство отнесло его к себе. В течение же его дальнейшего развития и благодаря формированию определенных технологий индивида — дисциплины покаяния, монашеской аскезы — образовалась некая форма опыта, которая заставила этот кодекс настроиться на новый лад и позволила ему, совершенно иным образом, найти свое осуществление в поведении индивидов» (Foucault 2018, 145). Этот тезис во второй главе Фуко демонстрирует на конкретной проблеме, проясняя кардинальное отличие между античным воздержанием и христианской девственностью, мимо которого проходят историки, ставящие себе задачу генетически вывести одно из другого. Различные формы полового воздержания (в медицинских, этических или ритуальных целях) были хорошо известны в Античности. Отказ от брака рассматривался философами в целом как путь к спокойной и безмятежной жизни — к подобному божественному образу жизни мудреца. Христианство впервые начало рассматривать девственность как путь к спасению. Фуко это убедительно демонстрирует. «Девственность, — пишет Фуко, — мыслится как некое актуальное перерождение существования. Она производит в индивидуальном существе — теле и душе — какой-то “революционный переворот”, который, восстанавливая его в некоем изначальном состоянии, освобождает его от его земных пределов и границ, от закона смерти и времени, делая для него возможным уже в этой жизни доступ к жизни вечной и бесконечной. Девственностью открывается существование ангельское» (ibid., 226). В результате формируется специфическое агональное отношение субъекта к самому себе, в котором борьба с внутренним врагом, греховными помыслами и поступками, коррелирует с идеей достижения сердечной чистоты в артикуляции высказывания истины о себе, обращенного к другому, личному духовному наставнику. Эта модель опыта субъективации, первоначально возникшая в монашеских общинах в виде покаянной процедуры экзагорезы и постепенно, начиная уже с IV в., распространявшаяся во всех слоях общества, как Фуко показывает в третьей главе своего исследования, кардинальным образом меняет понятие о браке: теперь брак служит в первую очередь не общественной экономии деторождения, но позволяет избежать греха в легальном осуществлении желания, т. е. прочерчивает направление к личному спасению в равноправном отношении супругов. В то же время Фуко указывает на социальную генеалогию такого переосмысления отношения полов: христианство становится официальной религией империи, «имперская бюрократия со своей стороны стремится увеличить свое воздействие на индивидов поверх традиционных структур» (ibid., 294). Герменевтический метод, в свою очередь, позволяет философу выделить брак как базовую этическую структуру «пастырской власти». Наиболее удачной попыткой помирить целомудрие и супружескую мораль, по мнению Фуко, оказывается концепция св. Августина, рассматривающая брачный союз как христианский союз двух исходно свободных разнополых индивидов, направленный на борьбу с внутренним врагом, искушающим плоть, борьбу, которую супруги должны вести ради спасения их душ.

Данный пример ясно демонстрирует, как Фуко реализует свою идею о дополнении генеалогического анализа герменевтическим. Эти исследовательские процедуры предполагают предварительный методологический разрыв в непрерывности кодифицированных форм легитимации тех или иных практик, и последующее прояснение смыслового содержания, которое связывают с этими практиками субъекты этих практик, действующие и сознающие себя таковыми. Так понятые практики субъективации оказываются в итоге источником трансформации самих форм легитимации, но при этом не выводятся ни из них, ни из тех практик субъективации, которые прежде эти формы поддерживали своим наличием. Поэтому история сексуальности у Фуко ни в коей мере не является историей моделей сексуального поведения. Фуко отмечает, что написание истории последовательной смены разных видов либидо не являлось его целью. Более того, его идея заключалась в том, чтобы выработать определенную герменевтику, предметом которой не могут быть исключительно половые отношения. По словам Фуко, «идея этой генеалогии была в том, чтобы проанализировать, каким образом индивиды приводились к необходимости применять к самим себе и к другим определенную герменевтику желания, для которой сексуальное поведение являлось, очевидно, важным случаем, но, определенно, не исключительной областью приложения» (Фуко 2004, 9). Сексуальность в качестве антропологической детерминации не является абсолютной данностью, она конституируется в ходе определенных исторических процессов, которые осознаются на индивидуальном уровне не только как система запретов, но и как более широкий комплекс «дискурсивных практик».

Именно в этом смысле «освобождение», которое сегодня предлагает психоанализ, не привносит с собой ничего принципиально нового по отношению к тому, что было выработано европейской цивилизацией начиная со средневековых практик «признания» и «наставничества», воспроизводимых в паре отношений психоаналитика и пациента. Психоанализ предлагает «излечение» или «избавление» от сексуальных комплексов, но эта связь признания, власти и «пола» сложилась уже в христианском способе проблематизации этих представлений.

В «Признаниях плоти» можно заметить, что Фуко по-своему обыгрывает темы, разрабатываемые психоанализом, показывая, что психоанализ далеко не так революционен, как это было принято в те годы, когда писалась книга, считать, а воспроизводит давно известные Западу культурно-исторические структуры. Так, фигура «другого» появляется в каждой из трех глав его произведения. При этом «другим» в первой главе оказывается духовный наставник (directeur spirituel), во второй главе под «другим» имеется в виду злой дух, который всегда готов соблазнить христианскую душу, ввергнуть ее в грех, и тем самым обуславливает необходимость постоянного упражнения монаха в «техниках себя», а в третьей главе «другим» оказывается супруг(а), в отношении которого (которой) создается комплекс матримониальных психологических, юридических и собственно сексуальных обязательств.

Фуко подробно анализирует и понятие «либидо» (libido), которое Святые Отцы отличают от собственно «вожделения» (concuspentia). Августином была достаточно подробно разработана концепция «райского секса», т. е. способа размножения людей до грехопадения, так как Августин в ходе полемики с Пелагием отказывается от более раннего отождествления грехопадения и полового акта. Половой акт в непорочном состоянии был возможен, но в нем не было «либидо», он был целиком и полностью подчинен человеческой воле — так, как ей подчинены руки и ноги, говорит Августин (Foucault 2018, 386). Фуко нигде не утверждает этого прямо, но можно догадаться, что эти рассуждения отражают вопросы, обсуждаемые «вокруг» психоанализа: вопрос о научности этого учения и вопрос о «выздоровлении». «Выздоровление» от «либидо» для Августина — возвращение к состоянию до грехопадения, которое одними человеческими усилиями совершить по определению невозможно. Монашеская девственность не является сама по себе гарантом спасения. Подобные рассуждения воспроизводятся и в психоаналитической доктрине о неизбывности и всеприсутствии бессознательного. Как мы видим, использование терминов, задействованных в психоанализе, не означает для Фуко прямой или косвенной отсылки собственно к психоанализу, оспаривается лишь претензия фрейдизма на революционность своих предпосылок.

3. «Анархеология» Фуко: первичность философского опыта

Наблюдая следы актуализации современных проблем и реалий в исторических исследованиях Фуко, нельзя забывать, что он, прежде всего — философ, методологический подход которого воспроизводит линию, идущую от «Антропологии» Канта к Ницше и Хайдеггеру. Вспомним, что тот же Голдхилл сетовал на то, что Фуко в своем анализе античных сексуальных практик не привлекает к рассмотрению такой важный источник как античный роман. Но Античность и Средневековье являются по Фуко в широком смысле эпистемами, конфигурациями отношения знания и власти, внутри которых высказывания приобретают смысл и между которыми наблюдается эпистемологический разрыв. Внимание Фуко в «Признаниях плоти» явно привлекают дискурсивные единицы, которые являются не только перформативными (запреты, поучения, наставления), но и при этом эвристическими (описывают определенный философский и познавательный опыт). На наш взгляд, античный роман, как и другие подобные источники, не рассматривается философом по той причине, что интерес, который он вызывает, может быть описан как историко-этический и эстетический. Фуко же интересует не история этических и правовых учений или историческая генеалогия литературных жанров, а генеалогия современной этической субъективности, которая и проверяется через опыт «любознательности», позволяющей уйти от самого себя.

Впомним Гегеля с его идеей «моральной перестановки». «В наличествовании, — пишет Гегель в “Феноменологии духа”, — моральность признается существующей, и действительность поставлена так, что она не находится в гармонии с моральностью. Но действительное моральное сознание есть сознание, совершающее поступки… Однако в самом совершении поступков указанная постановка (Stellung) сразу же переставлена (ist verstellt); ибо совершение поступков есть ни что иное, как претворение в действительность внутренней моральной цели, не что иное, как порождение некоторой действительности, определяемой целью, или создание гармонии между моральной целью и самой действительностью» (Гегель 1992, 331). Историки, изучающие историю моральных запретов, пытаются реконструировать из них картину исторического прошлого и проходят мимо того факта, что история человеческих поступков находится в противоречии с нравственной свободой субъекта. Та гармония, которую они обнаруживают между моральными и религиозными запретами и общим «духом» эпохи, имеет собственную цену: отказывая себе в праве суждения о нравах прошлого, рассматривая их как лишь переходный этап в телеологической картине антропоцентрического настоящего, историк-позитивист совершает перестановку. История показывает нам постоянство этического противоречия между «сущим» и «должным», история по Фуко представляет собой негативную диалектику «без движения», где противоречие не снимается, а воспроизводится в форме антропологической иллюзии. Историцистский анализ оказывается в этом смысле другой стороной марксистского «освобождения». Поэтому Фуко и анализирует в «Признаниях плоти» только те тексты, которые исходят из изначального конфликта «заботы о себе» и «духовности», конечного духа и взывающей к постоянному совершенствованию Духовности.

Фуко возвращается к проблематизации трансцендентализма, которая была характерна в его юности, но этот метод уже не «археологический», а, как он говорит, «анархеологический». «Освобождение от власти», по Фуко, не состоит в отрицании власти; «освободительная деятельность» и «сопротивление», согласно философу, имеют смысл лишь в пределах данной эпохи, и не имеют трансисторического значения, которым обладает марксистская «классовая борьба». Изучение позднеантичной и раннесредневековой мысли, связанной с регламентацией сексуальных отношений, постольку привлекает философский интерес, поскольку оно производит эффект обратный позитивно-историческому прочтению истории сексуальности: мы освобождаемся от власти в той мере, в которой видим в святоотеческой традиции не систему непонятных для нас запретов и ограничений, а «связный дискурс», т. е. объяснимую в позитивных терминах систему аргументации, показывающую нам обоснованность этих запретов в условиях данной «эпистемы».

Термин «анархеология» вводится Фуко в четвертой лекции курса 1979–1980 учебного года «Управление живыми», прочитанного в Коллеж де Франс, — это, по сути, всего лишь одно из имен, которыми он называет то дело, которым был занят в последние годы своей работы. В трех первых лекциях Фуко разбирал двойное понятие алетургии (веридикция и истино-говорение), управление через истину, власть-знание, анализировал трагедию Софокла «Эдип-царь», разбирая роль «Я» в «веридикции» (véridiction). В четвертой лекции он ассоциирует слова Софокла об управлении как высшем искусстве со словами Григория Назианзина («управление — искусство из искусств»): искусство правителя подобно искусству кормчего, пролагающего кораблю путь между рифами, волей богов и «правдой» простого люда. Греческая трагедия, говорит Фуко, представляет собой алетургию, «ритуальную манифестацию истины» (Foucault 2012, 24). Двойная истина: истина богов и истина рабов являются двумя половинами одной истины. Боги через Дельфийского оракула и слепого прорицателя Тиресия раскрывают правду о преступлении Эдипа. Но эта истина недостаточна, подчеркивает Фуко. Раб, нашедший Эдипа и передавший его на усыновление царской чете Коринфа, знает о нем истину и, в конце концов, должен высказать ее перед народом Фив. Эта процедура двойной легитимации истины не устранима из практик осуществления власти.

Согласно Фуко, управление эффективно, только если оно осуществляется по воле индивидов, способных назвать себя «я». Таким образом, в этих лекциях, как и много раз раньше, Фуко приходит к полемике с «новыми левыми» и анархизмом. Он жестко формулирует онтологическую апорию власти: всякая власть неразрывно связана с истиной, и, принимая истину, субъект принимает власть, но власть не имеет внутреннего обоснования, и потому необходимо сомневаться в любой власти. При этом присутствие власти в любой практике — неизбежно, утверждает Фуко. Анархисты исходят из того, что власть — зло, и они не правы. Однако всякому «разумному» человеку должно быть ясно, что дело не должно сводиться и к поискам оснований для «оправдания» любого типа власти.

Анархеологический метод исследования поэтому отличается от идеологического. Анархеологический тип исследования отказывается исходить из универсальных предпосылок, он берет некий феномен (например «безумие») за неизвестное х. «Иными словами, на место серии универсальные категории — гуманистическая позиция — идеологический анализ и программа реформирования, он ставит [серию] отказ от универсалий — антигуманистическая позиция — технологический анализ механизмов власти, и, на место программы реформ, дальнейшее развертывание несогласия принимать [универсальные категории] (nonacceptation)» (ibid., 78).

Итак, через анализ работ и выступлений «позднего» Фуко мы можем прийти к «анархеологии», или, в наших терминах, имманентно-исторической методологии, использующей как археологический, так и генеалогический метод. Анархеологический метод Фуко в применении к нашей теме состоит не в доказательстве невозможности тематизации некоего исторически засвидетельствованного феномена в качестве х (для Фуко это была «сексуальность») и последовательного анализа тех исторических форм знания, которые этот феномен вокруг себя формировал, независимо от того, чем эти формы знания стали впоследствии. Целью такой «антиметодологии» является «не-приятие» механизмов принуждения («отчуждения»), содержащихся в продуктах привычной для позитивистского научного анализа серии методологических универсалий, перечисленных Фуко. Этот метод является по-преимуществу герменевтическим, так как ставит своей задачей междисциплинарное раскрытие некоторого интертекстуального феномена, по отношению к которому должна быть инициирована определенная работа как научного, так и общественного сознания. Не секрет, что задачи и цели научного и общественного поиска могут не совпадать, что Фуко и показывает на примере «истины богов» и «истины рабов», двойной алетургии. Археологический метод рассматривал знание в эмпирико-трансцендентальной его двойственности, генеалогический — в его исторической контингентности, «анархеология» объединяет в себе двойственность и контингентность: знание — это продукт взаимной борьбы «духовности» и «заботы о себе», а не дедукции из универсальных принципов, процесс, а не остановка в пути, трансценденция, а не свидетельство совершенства.

Список литературы

Balibar E. (1997) «Foucault et Marx: l’enjeu du nominalisme». Balibar E. La crainte des masses: Politique et philosophie avant et après Marx. Paris: Galilée (La Philosophie en effet). P. 281‒305.

Brown P. (1988) The Body and Society: Men, Women and Sexual Renunciation in Early Christianity. New York: Columbia University Press.

Burgsmüller A. (2005) Die Askeseschrift von Pseudo-Basilius. Untersuchungen zum Brief «Über die wahre Reinheit in der Jungfräulichkeit». Tübingen: Mohr Siebeck (Studien und Texte zu Antike und Christentum. Bd. 28).

Carrett J. R. (2000) Foucault and Religion: Spiritual Corporality and Political Spirituality. London; New York: Routledge Press.

Cavagnis J. (2013) «Les Foucault(s) du christianisme. Note critique autour de Michel Foucault et le christianisme de Philippe Chevallier». Labyrinthe. № 40. P. 143–151.

Chevallier P. (2011) Michel Foucault et le christianisme. Lyon: ENS (La croisée des chemins).

Dreyfus H., Rabinow P. (1984) Michel Foucault. Un parcours philosophique. Au-delà de l’objectivité et de la subjectivité. Avec un entretien et deux essais de Michel Foucault. Traduction de l’anglais par F. Durand-Bogaert. Paris: Gallimard (Bibliothèque des Sciences humaines).

Elden S. (2016) Foucault’s Last Decade. Cambridge: Polity Press.

Foucault M. (1990) «Qu’est-ce que la critique? Critique et Aufklärung». Bulletin de la société française de philosophie. T. 84. № 2. P. 35–63.

Foucault M. (1994a) «“Bio-histoire et bio-politique”. Le monde, n° 9869, 17–18 octobre 1876, p. 5 (Sur J. Ruffié, De la biologie à la culture, Paris, Flammarion, coll. “Nouvelle bibliothèque scientifique”, n° 82, 1976)». Foucault M. Dits et Ecrits. T. 3: 1976–1979. Édition établie sous la direction de D. Defert et F. Ewald avec la collaboration de J. Lagrange. Paris: Gallimard (Quarto). P. 95–97.

Foucault M. (1994b) «“Sexualité et solitude” (Conférence) (“Sexuality and solitude”, trad. F. Durand-Bogaert), London Review of Books, vol. III, n° 9, 21 mai — 5 juin 1981, pp. 3, 5 et 6». Foucault M. Dits et Ecrits. T. 4: 1980–1988. Édition établie sous la direction de D. Defert et F. Ewald avec la collaboration de J. Lagrange. Paris: Gallimard (Quarto). P. 168–178.

Foucault M. (2012) Du Gouvernement des vivants. Cours au Collège de France 1979–1980. Édition établie sous la direction de F. Ewald et A. Fontana, par M. Senellart. Paris: EHESS; Gallimard; Seuil (Hautes études).

Foucault M. (2014) Subjectivité et vérité. Cours au Collège de France 1980–1981. Édition établie sous la direction de F. Ewald et A. Fontana, par F. Gros. Paris: EHESS; Gallimard; Seuil (Hautes études).

Foucault M. (2018) Histoire de la sexualité. T. 4. Les Aveux de la chair. Édition établie par F. Gros. Paris: Gallimard (Bibliothèque des Histoires).

Goldhill S. (1995) Foucault’s Virginity: Ancient Erotic Fiction and the History of Sexuality. Cambridge: Cambridge University Press.

Han B. (1998) L’Ontologie manquée de Michel Foucault : Entre l’ontologique et transcendantal. Grenoble: Jérôme Million (Krisis).

Metzger J.-L. (2015) «Michel Foucault et la gestionnarisation néolibérale». Cahiers internationaux de sociologie de la gestion. № 14. P. 11–59.

Veyne P. (1978) «Michel Foucault révolutionne l’histoire». Veyne P. Comment on écrit l’histoire. Essai d’épistémologie. (Suivi de) Michel Foucault révolutionne l’histoire. Paris: Seuil (Points. Histoire). P. 201–242.

Балибар Э., Валлерстейн И. (2004) Раса, нация, класс. Двусмысленные идентичности. Пер. с франц. А. Кефала и П. Хицкого при участии А. Маркова под ред. О. Никифорова и П. Хицкого. М.: Логос (Левая карта).

Бурден Ж.-К. (2019) «История сексуальности, генеалогия субъекта». Пер. с франц. С. А. Гашкова. EINAI: Философия, религия, культура. Т. 8. № 1. С. 135–150.

Вен П. (2003) «Фуко совершает переворот в истории». Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. Приложение: Фуко совершает переворот в истории. Пер. с франц. Л. А. Торчинского. М.: Научный мир. C. 350–392.

Вен П. (2013) Фуко. Его мысль и личность. Пер. с франц. А. В. Шестакова. СПб.: Владимир Даль.

Гашков С. А. (2018) «Проблема интерпретации древнегреческой цивилизации. Касториадис и Мамардашвили: между герменевтикой и структурализмом». Философская мысль. № 8. С. 8–20.

Гашков С. А., Рубцова М. В. (2019) «Апология бесполезного субъекта. По следам Фуко». Философская мысль. № 4. С. 11–23.

Гегель Г. В. Ф. (1992) Феноменология духа. Пер. с нем. Г. Г. Шпета. СПб.: Наука (Слово о сущем).

Ле Гофф Ж., Трюон Н. (2008) История тела в Средние века. Пер. с франц. Е. Лебедевой. М.: Текст.

Погоняйло А. Г. (2007) «Мишель Фуко: История субъективности». Фуко М. Герменевтика субъекта. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1981–1982 учебном году. Пер. с франц. А. Г. Погоняйло. СПб.: Наука. С. 597–662.

Сунайт Т. С. (2015) «Парадоксальная грань секуляризма в творчестве Мишеля Фуко». Вестник Русской Христианской гуманитарной академии. Т. 16. Вып. 3. С. 208–215.

Табачникова С. В. (1996) «Мишель Фуко: историк настоящего». Фуко М. Воля к истинепо ту сторону знания, власти и сексуальностиРаботы разных лет. Сост., пер. с франц., комментарий и послесловие С. В. Табачниковой. М.: Касталь. С. 396–443.

Фуко М. (1996) «Воля к знанию (История сексуальности. Т. 1)». Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. Сост., пер. с франц., комментарий и послесловие С. В. Табачниковой. М.: Касталь. С. 97–268.

Фуко М. (2004) Использование удовольствий (История сексуальности. Т. 2). Пер. с франц. В. Каплуна. СПб.: Академический проект.

Фуко М. (2006) «Субъект и власть». Фуко М. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью. Пер. с франц. Б. М. Скуратова под ред. В. П. Большакова. Ч. 3. М.: Праксис. С. 161–190 (Новая наука политики).

Фуко М. (2007) Герменевтика субъекта. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1981–1982 учебном году. Пер. с франц. А. Г. Погоняйло. СПб.: Наука.

Фуко М. (2010) Рождение биополитики. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1978–1979 учебном году. Пер. с франц. А. В. Дьякова. СПб.: Наука.

Хоружий С. С. (2010) Фонарь Диогена. Критическая ретроспектива европейской антропологии. М.: Изд-во Института философии, теологии и истории Св. Фомы (Bibliotheca Ignatiana. Богословие. Духовность. Наука).

Эрибон Д. (2008) Мишель Фуко. Пер. с франц. Е. Э. Бабаевой. М.: Молодая гвардия.


[1] Другим моментом является развитие понятия «управленчества» (gouvernementalité) и анализ современного «неолиберального» способа экономического управления, который мы в этой работе не рассматриваем. Об этом см., например: Гашков, Рубцова 2019; Metzger, 2015.

[2] В отдельных текстах Фуко этого периода можно выделить также нововременную, строящуюся вокруг понятия картезианского cogito модель практик себя, фрагменты фукианского анализа которой обсуждает, в частности, А. Г. Погоняйло, см.: Погоняйло 2007.

[3] Перевод значительно изменен (оригинальный текст: Veyne 1978, 202).

[4] Отмену гладиаторских боев Вен рассматривает в перспективе изменения политического самосознания римских императоров в христианскую эпоху от модели управления стадом, когда потакать инстинктам сильной части народа было жизненной необходимостью для сохранения стада в опасном вражеском окружении, к христианской патерналистской модели управления детьми, воспитанию которых могут повредить жестокие зрелища ничем неоправданных убийств. В итоге, заключает Вен, «императоры самым естественным образом стали христианами, поскольку придерживались патернализма, и положили конец боям, поскольку придерживались патернализма» (Вен 2003, 358).

[5] Эту идею развивает, в частности, Э. Балибар в своей совместной с И. Валлерстайном работе «Раса, нация, класс» (см.: Балибар, Валлерстайн 2004). Они показывают, что за идеологией национальных государств часто стоит мифологема единства народа как непрерывной последовательности обитающих на одной территории и родственных «по крови» поколений.

[6] Общение и совместная работа с историками П. Адо, П. Брауном и П. Веном послужили для Фуко ценнейшим подспорьем в его работе.

Дарья Фарафонова. «Gouvernementalité», тайна управления: от анализа форм рациональности Фуко к теологической генеалогии Агамбена

«Gouvernementalité», тайна управления:
от анализа форм рациональности Фуко к теологической генеалогии Агамбена

ДАРЬЯ ФАРАФОНОВА

Не думаю, что мы можем сформировать ясное представление о человеческих отношениях, пока не поместим в их центр понятие силы — подобно тому, как понятие отношения является центральным в математике.

Симона Вейль «Размышление о варварстве»

Сила существует лишь во множественном числе, ибо она неотделима от ее отношений с другими силами. <…> Когда я говорю, что власть есть отношение сил, то это означает, что сила, над которой доминируют, конституирует власть в той же мере, что и сила доминирующая, — или, если угодно, что способность[1] [власть] претерпевать воздействие не менее значима, чем способность [власть] его производить.

Жиль Делëз «Власть. Курс о Мишеле Фуко» (1985–86) / 2

1. Управление и безопасность

В 1970-х гг. Мишель Фуко обращается к исследованию генеалогии власти — той особой формы власти, которую он определяет как власть над жизнью, или биовласть, и которая, по его мысли, конституирует становление «диспозитива современности». В рождении этой формы власти, которое он датирует XVIII в., Фуко видит поворотный момент в истории человечества, определивший ее движение в направлении господства экономической парадигмы и соответствующей ей неолиберальной модели управления.

Проблематика биовласти, впервые заявленная в 1976 г. в рамках курса «Нужно защищать общество», была подробно разработана в последующих курсах, прочитанных в Коллеж де Франс, из которых особое место занимает курс «Безопасность, территория, население». Именно в этом курсе Фуко формулирует гипотезу о возможных истоках нынешней парадигмы управления, вводя термин gouvernementalité, или «управленчество», которому суждено стать одним из центральных понятий в последующей стратегии его мысли.

Здесь имеет смысл коротко обосновать целесообразность перевода на русский язык категории, введенной Фуко, именно как «управленчество»: несмотря на фонетическую неблагозвучность, которая, впрочем, характеризует этот термин и в пространстве языка оригинала (на что с иронией указал сам Фуко), он наиболее полно, по сравнению с другими возможными вариантами (такими как «правительственность» или «правительность»), охватывает область значений, связанных с идеей эффективного руководства поведением и действиями людей как комплекса специфических техник, и вместе с тем как особого модуса отправления власти, характерного для Нового времени. В нем смысловой акцент смещается в область менеджмента, администрирования, что присутствует в исходном слове и для Фуко становится определяющим. Вообще же дело в семантической двойственности, которой в западных языках наделены соответствующие существительные, восходящие к латинскому корню —gubern-: как правило, в силу семантического смещения (как мы выясним, имеющего симптоматическую природу, ибо не «управление» является функцией «правительства», а напротив, правительство есть результирующая «управления») они одновременно означают действие управления и орган, его осуществляющий — «правительство»[2]. Ввиду специфичной формы власти, исследовать которую ставит себе задачей Фуко, именно такой перевод представляется наиболее уместным: «управление» всегда является для Фуко в первую очередь «управлением людьми», т. е. совокупностью техник руководства волей, жестами и действиями людей; как раз этот, соотносящий с менеджерской природой управления пласт значений выходит таким образом на первый план.

На начальном этапе масштабного проекта, посвященного аналитике биовласти, Фуко очерчивает «историю технологий безопасности», которая и должная была составить предмет курса и от которой он, однако же, вскоре переходит к анализу совокупности практик, определяемой им как «управленчество». История феномена, обозначенного этим термином, представляется ему принципиально важной для выявления форм опыта и рациональности, которые легли в основу западной власти над жизнью: в лекции от 1 февраля 1978 г. он даже оговаривает, что более точным названием курса был бы заголовок «История “управленчества”» (Фуко 2011, 161). Действительно, проблематика управления, связанных с ним практик и особой рациональности, лежащей в его основе, и являет собой подлинный центр, к которому устремлены силовые линии рассуждения, составляющие содержание курса.

В этой смене перспективы, т. е. в переходе от анализа технологий безопасности к исследованию истоков современного управления, нет противоречия: скорее, речь идет о выходе на более глубинный уровень анализа, где техники безопасности выступают как некий эпифеномен управления — точнее, как его инструмент, как средство его осуществления. Прибегая к терминологии Беньямина и Шмитта (и особым образом переосмысляющего их Агамбена) эту связь между сегодняшним управлением и внедрением практик безопасности можно прояснить с помощью парадигмы чрезвычайного положения, ставшего нормальной формой правления и как раз поэтому подразумевающего особый режим управления[3], суть которого отчасти передается в расхожем ныне выражении «управляемый хаос». Сам Фуко высвечивает эту связь, когда говорит о том, что, по его мнению, именно управление неопределенной серией происходящих событий, исход которых не может быть точно просчитан, т. е. управление «открытыми последовательностями, которые как раз в силу своей открытости могут контролироваться только в режиме вероятности, — именно оно… является типичным для механизма безопасности» (Фуко 2011, 38). Агамбен конкретизирует мысль о распространении механизмов и диспозитивов, конститутивных для чрезвычайного положения, в качестве парадигмы управления в применении к конкретным историческим обстоятельствам, определившим нашу современность: «Одна из основных характеристик чрезвычайного положения — временное стирание различий между законодательной, исполнительной и судебной ветвями власти — очевидным образом стремится к превращению в длительную практику управления» (Agamben 2003, 21)[4]. Так, ставшее нормой чрезвычайное положение, заключает Агамбен, оборачивается беспрецедентным распространением парадигмы обеспечения безопасности как обыденной техники управления[5].

Фуко впервые говорит о появлении и всевозрастающем господстве технологий безопасности, которые складываются внутри диспозитивов самого разного вида: под этими технологиями он подразумевает как механизмы, действующие в области социального контроля (например, пенитенциарная система), так и механизмы, «призванные модифицировать биологическое существование людей» (Фуко 2011, 26). Вопрос о характере связи между этими технологиями и самой сутью управления — или, выражаясь словами Фуко, вопрос о том, в какой степени «из порядка безопасности вытекает общая экономика власти в наших обществах» (ibid.), и составляет предмет рефлексии, развернутой в курсе «Безопасность, территория, население».

Как известно, Фуко выделяет в истории отношений власти три различных модальности, которые могут сосуществовать, сочетаться между собой, но одна из которых носит господствующий характер в конкретную историческую эпоху. Эти модальности таковы: законодательная система и соответствующее ей территориальное суверенное государство; дисциплинарные механизмы, соответствующие дисциплинарному обществу, нацеленному на регулирование, упорядочение и исправление тел подданных; диспозитивы безопасности, посредством которых современное государство осуществляет новую практику управления, определяемую им как «управление людьми». Возникновение последней, по Фуко, напрямую связано со становлением населения (общности людей в ее связи со средой) в качестве объекта целенаправленной трансформации со стороны власти. Эта новая техника более не ориентирована на подчинение подданных воле верховного правителя: она нацелена на работу с тем самым естеством («население» в его биологической обусловленности), которое она обнаруживает в его открытости для регулирующего воздействия.

Момент соприсущности технологий безопасности и экономики, понятой как «управление людьми», явлен в самом начале: Фуко оговаривает, что под обществом безопасности он понимает «социум с такой властью, общая экономика которой либо имеет форму технологии безопасности, либо по крайней мере существенно зависит от этой технологии» (ibid.). В отличие от суверенитета, основанного на капитализации территории, и дисциплины, занятой упорядочением элементов в их функциональном взаимодействии,

…безопасность ориентирована на обустройство среды в связи с событиями, точнее говоря, сериями событий, или возможных элементов, — сериями, которые нужно упорядочить в неоднозначных по своей природе и изменчивых условиях. Пространство, характерное для безопасности, отсылает, стало быть, к последовательности возможных событий, оно обращено к временному и случайному, и эти временное и случайное должны быть вписаны в него[6] (ibid., 38–39).

Итак, безопасность, некогда провозглашенная физиократами — в частности, Кене — в качестве центральной категории управления[7], нацелена не на предотвращение неприятностей, а на управление ими. Речь идет о коренной перестройке технологий власти, связанной с перевертыванием иерархических отношений между причиной и следствием: управляют не причинами, а эффектами, которые подвергаются наблюдению, контролю; это позволяет вписать в поле действия власти саму свободу, которая таким образом включается в состав техник управления. Именно это определяет тотальный и динамично-экспансивный характер безопасности: любая случайность в ее ракурсе оказывается элементом, который в своей функциональной связи с целым встраивается в некую телеологию. Эффективность механизмов безопасности, стало быть, состоит в том, что они нацелены не на исключение негативной динамики, а на создание некоего порядка, в котором данная динамика нейтрализует самое себя.

В свете этой неразделимости безопасности и либерального управления, как точно замечает Агамбен, проясняется свойственное современности парадоксальное, на первый взгляд, «сочетание… либеральной парадигмы в экономике с беспрецедентной и столь же абсолютной парадигмой государственного и полицейского контроля» (Агамбен 2013). В таком ракурсе разница между либеральной демократией и тоталитарными формами правления оказывается не качественной, но лишь количественной. Биополитика, замещающая собой логику суверенитета, логику трансцендентного и локализованного принципа власти, оборачивается обезличиванием власти, ее растворением в субъектах властных отношений: переход от дисциплинарности к безопасности, по словам Фуко, «имеет непосредственной целью… покончить с функционированием общества в режиме постоянно повторяющихся призывов повелителя, а также монотонной настойчивости власти. Он должен привести к состоянию без власти и повелителя: этой власти и этого повелителя, каким является Бог»[8] (Фуко 2011, 86–87)[9]. Ярким художественным воплощением такого «безвластия» является мир кафкианских служащих, в котором бюрократия становится синонимом обезличивания власти, «утраты» ее центра, визуальным аналогом ее анонимной и вездесущей природы. Государственный и правительственный аппарат в его прогрессирующем отождествлении с управлением, понятым как распространившее на все аспекты жизни хозяйствование, стремится к тому, чтобы раствориться в безличном административном аппарате.

Поэтому, несмотря на историчность этой модальности властных отношений — диспозитивов безопасности и «управления людьми», — возникает соблазн усмотреть в ней архетипическую форму любой власти вообще, ведь здесь на первый план выходит та самая безначальность, «анархичность», которая, как показывает Агамбен, является сущностной характеристикой власти как таковой[10]. Иными словами, в этой модальности власть обретает свою парадигматическую форму, буквально становясь тем, чем она является — не субстанцией или флюидом, имеющим источник, область и динамику распространения, но стратегией — или же совокупностью механизмов и техник, нацеленных исключительно на обеспечение и воспроизведение власти.

2. Управленчество: история феномена и содержание понятия

Возможность взгляда на современное «управленчество» — при всей его исторической обусловленности — как на некую универсалию, или же как на проявление властных отношений в форме, наиболее близкой самóй безначальной, безосновной сути власти, подтверждается тем, каким образом Фуко в рукописи своего курса определяет политику: «Анализ управленчества… подразумевает, что “всë — политика”. <…> Политика есть то, что рождается с началом сопротивления управленчеству, с первым недовольством им, с первым столкновением с ним»[11]. Неолиберализм, в основе которого лежит тезис о том, что экономическая реальность — единственный источник политической легитимации (Kotsko 2019, 339), стремится управленчеством подменить то, что, по сути, является его противоположностью. Фуко анализирует его как форму политической рациональности, вместе с тем радикально отказывая ему в какой бы то ни было соотнесенности с политикой в подлинном смысле слова.

Таким образом, имеет смысл говорить о стратегической полисемии понятия «управленчества», заключающей в себе два основных и во временном плане противопоставленных друг другу значения. Изначально Фуко вводит это понятие, определяя его как специфическую форму функционирования властных отношений, характерную для современности: «Мы живем в эпоху управленчества, открытого в XVIII в.» (Фуко 2011, 163). Однако динамика его мысли в рамках последовательности трех курсов — «Безопасность, территория, население», «Рождение биополитики» и «Управление живущими» — свидетельствует об утверждении этого второго, «универсального» значения управленчества как парадигматической формы самоосуществления власти. Вместе с тем присутствует строгое разграничение двух этих значений в стратегии мышления Фуко, которое не следует терять из виду[12].

«Управленчество», понимаемое в его исторической специфичности, неразрывно связано с появлением феномена населения в качестве объекта воздействия власти[13]. В курсе лекций «Безопасность, территория, население» Фуко настаивает на взаимообусловленности этих двух явлений: «…население в пространстве реальности, как ее специфическая сфера, конституировалось благодаря непрерывному взаимодействию реальности и техник власти, а значит, выступало своеобразным коррелятом этих техник» (Фуко 2011, 118). Как относительно новое явление в истории человеческого вида управленчество, согласно определению Фуко, в сущности, являет собой совокупность институтов, процедур, техник особой формы власти, ключевым инструментом которой являются техники безопасности, а основной целью является население. Иными словами, управленчество — это некая общая технология власти, ответственная за преобразования, развитие и функционирование государства Нового времени.

Далее Фуко дает второе определение этому понятию: «…под “управленчеством” я понимаю тенденцию, направляющую силу, непрерывно и на протяжении очень длительного времени обусловливающую на Западе преобладание того типа властных отношений, который мы называем “управлением”, над суверенитетом и дисциплиной»[14] (ibid., 162). Итак, «управленчество» идет рука об руку с управлением в его специфическом значении: историю этого последнего мы попробуем кратко очертить.

Истоки этой тенденции, утверждает Фуко, восходят к архаической модели христианского пастырства. Именно проблема управления душами и образом жизни людей, руководством ими на пути к спасению становится центральной для института пастырства. Так, в ходе рассуждения Фуко история техник безопасности в их связи с населением уступает место истории управленчества с первых веков христианской эры.

Фуко начинает свой анализ с того, что прослеживает историю и семантический объем понятия «управление» в предшествующие эпохи. Грекам и римлянам, по его мысли, чужда идея управления людьми: в Греции образцом хорошего правителя является kybernes, кормчий, который управляет кораблем, используя силу ветра и волн. То есть предметом управления здесь является корабль, а не люди. Идея пастушества, напротив, используется греками лишь в отношении второстепенных видов деятельности, не связанных с политикой. Об этом наиболее ярко свидетельствует развенчивание метафоры пастуха в качестве правителя, которое Платон осуществляет в диалоге «Политик».

Любопытно, что латинский корень —gubern-, восходящий к греческому —kyber-, в какой-то момент начал включать в себя как конституирующую его значение семантическую сферу, связанную с управлением людьми. Фуко датирует это событие XVI в., когда слово gouverne[15] приобрело политический, государственный смысл. Тем не менее сеть значений, существующих вокруг глагола «gouverner», как и вокруг гнезда его однокоренных уже в XIII–XV вв., судя по внушительному перечню разнообразных примеров употребления, приведенных Фуко, всегда и неизменно отсылало к идее управления людьми. В заключении своего экскурса в историю этого понятия Фуко пишет:

Мы видим, что до того, как в XVI в. слово «управлять» приобрело свое собственно политическое значение, оно охватывало очень широкое семантическое поле, отсылая к перемещению в пространстве, к движению, к материальному достатку, к пропитанию, к заботе о человеке, к даруемому ему спасению, а также к руководству, даче предписаний — настойчивой, усердной, активной и вместе с тем всегда доброжелательной. Оно отсылало к господству над самим собой и над другими, над своим телом, но и над своей душой и поступками. …оно отсылало к торговле, к круговому процессу или к процессу обмена… Но все эти значения характеризуются одной особенностью: государством, территорией или политической структурой не управляют никогда[16]. Управляют так или иначе людьми — индивидами или группами[17] (ibid., 180).

Таким образом, та особая форма экономики, которая возобладала в конституировании политической жизни в Новое время, обнаруживает свой «управленческий» исток: центральным для нее является не производство, не труд и не обмен; эта экономика «не полагает человека в качестве существа, предопределяемого необходимостью, она не рассматривает человеческий вид как производителя средств к существованию», все усилия которого направлены к этой цели; она исходит из идеи «человека как существа, наделенного свободой, то есть качеством довольно странным (которому следует научиться удивляться) а именно — быть способным к собственным поступкам, быть способным к свободному действию» (Karsenti 2019, 304). Экономика будто «переизобретает» свободу, полагая ее в центр человеческого существования, притом свобода конституируется как таковая именно в поле этого захвата (что дает возможность Фуко рассматривать либерализм «как общие рамки биополитики» (Фуко 2010, 38)). Знаменитая фраза Фуко о том, что власть может осуществлять себя лишь в отношении свободных существ, — как и радикальная критика «диспозитива воли» со стороны Агамбена, — подразумевают, что в некой слепой зоне власть и свобода взаимно друг друга имплицируют. Но для того, чтобы глубже прояснить это соотношение, генеалогическое исследование должно обратиться к экономическим истокам понятия управления: именно в этом русле Агамбен развивает посылки, заданные изысканиями Фуко.

В свете размышлений Ханны Арендт о рождении общества в результате смешения ранее строго разграничиваемых сфер — сферы ойкоса и сферы полиса[18] — можно предположить, что семантический сдвиг, наблюдаемый при переходе от kyber к латинскому gubernatio, свидетельствует о процессе «экономизации» бытия, который таким образом закрепляется в языке. Разработки Арендт, изучающей этот процесс в «Vita activa, или о деятельной жизни», на наш взгляд, помогают прояснить некоторые решающие моменты становления той характерной для Нового времени совокупности техник власти, которую Фуко определил как «управленчество».

Действительно, управление, администрирование, распоряжение рабами и имуществом в Древней Греции было строго ограничено сферой ойкоса, жизнь которого определялась необходимостью (поддержание жизнедеятельности), и потому была иерархически организована, тогда как сфера полиса — пространство политического — исключала вертикальные отношения подчинения (т. е. господство и подневольность). Управление, которое в XVII в. Ла Перьер определил как «разумное распоряжение вещами, которые берутся вести вплоть до достижения надлежащей цели» (De La Perrière 1555, f. 23r; цит. по: Фуко 2011, 144), по определению подразумевает иерархичность конституируемых им отношений — какой бы высокой ни была преследуемая цель, какое бы улучшение состояния управляемых объектов оно в себе ни несло и какой бы всеохватывающей заботой для них ни оборачивалось. Именно эта иерархичность, которая в области домашнего хозяйства есть способ организации совместной жизни, диктуемый необходимостью и человеческими потребностями, решительным образом исключалась из пространства публичного в античном представлении. Для человека же Нового времени включенность иерархической модели — точнее даже, ее конституирующая роль в становлении «политического» — являет собой нечто само собой разумеющееся. При этом политическое, строго говоря, уже таковым не является, как раз в силу самого этого смешения публичного и частного, в результате которого жизнь как ценность утверждается единственно в ее биологическом измерении: в этом смешении Ханна Арендт проницательно указала истоки парадигматической для Нового времени конфигурации властных отношений[19], которой Фуко даст имя «биополитики», определив совокупность присущих этой конфигурации техник как «управленчество». Нашему мышлению, утверждает Арендт, чуждо это строгое разграничение между приватным и публичным, характерное для античности, ведь

от истоков Нового времени всякий национальный организм и всякое политическое общественное образование мы понимаем в образе семьи, представляя ведение и упорядочение всех их дел и каждодневных занятий по типу гигантски разросшегося аппарата домашнего хозяйства. Научная мысль, отвечающая этому ходу событий, называется уже не наукой политии, а «национальной экономией», народным хозяйством или «социальной экономией», и все эти выражения указывают на то, что мы по сути имеем дело с некоего рода «коллективным домохозяйством». То, что мы именуем сегодня обществом, есть фамильный коллектив, который экономически понимает себя как гигантскую сверхсемью, а его политическая форма организации образует нацию[20] (Арендт 2000, 39).

В поддержании существования этого коллектива, понятого как гигантская «сверхсемья», решающим оказывается именно способность управлять в том смысле, который становится центральным в исследованиях, предпринятых Фуко: речь идет об искусстве управления как искусстве осуществления власти исключительно в режиме и в соответствии с принципами экономики. Стало быть, в самом деле имеет смысл говорить о захвате, или скорее подмене политического экономическим измерением, что, по мысли Арендт, и привело к рождению современного общества:

Пространство общественности возникло, когда недра домашнего хозяйствования с присущими ему родами деятельности, заботами и организационными формами выступили из хранительного мрака домашних стен в полную просвеченность публичной политической сферы. Этим была не только смазана давняя разграничительная линия между приватными и публичными делами; самый смысл этих понятий, равно как значение, какое каждая из двух этих сфер имела для жизни индивида как частного человека и как гражданина сообщества, переменились до неузнаваемости. <…> Если мы сейчас в слове «приватный» уже не слышим, что исходно оно означает состояние лишенности, то между прочим еще и потому, что новоевропейский индивидуализм принес с собою столь громадное обогащение частной сферы (Арендт 2000, 50–51).

Определяющим для античности было то, что все частное, приватное, образует собой сферу, в которой царит жизненная необходимость, подчиняющая себе ее устройство: человек в этой сфере существует в состоянии лишения (глагол «privare» означает «лишать»), а именно он «лишен своих высших возможностей и человечнейших способностей» (Арендт 2000, 51), которые он может развернуть исключительно через деятельное участие в политической жизни. Разрастание же частной сферы, по Арендт, ведет к приватизации всех видов человеческой деятельности, а значит и к приватизации всех видов человеческих отношений. Де-приватизацией приватного, с другой стороны, отчасти объясняется открытие интимного и небывалый расцвет субъективного чувствования в Новое время, будто противостоящий этой прогрессирующей высвеченности частного со стороны публичного. Это же, заключает Арендт, послужило одним из толчков к тому, что в литературе и философии приняло форму распада субъекта и утраты единого восприятия — а значит, и самой возможности — объективной реальности:

Предстояние других, которые видят, что мы видим, и слышат, что мы слышим, удостоверяет нам реальность мира и нас самих; и пусть вполне развившаяся интимность приватной внутренней жизни, которою мы обязаны Новому времени и упадку публичности, максимально расширила и обогатила диапазон субъективного чувствования и приватного ощущения, все же эта новая интенсивность могла состояться лишь за счет доверия к действительности мира и явившегося в нем человека (Арендт 2000, 66). 

3. Христианское пастырство как модель управления людьми

Таковы следствия смешения приватного и публичного, ойкоса и полиса, стоящего, по мысли Арендт, у истоков новоевропейской политической практики. Это смешение, в котором прагматический аспект существования одерживает верх, отражает процесс, в результате которого «греческий поэзис как способ формирования истины и предоставления мира в пользование человечеству был постепенно предан забвению и заменен в западной метафизике на праксис, понимаемый как осуществление воли и реализация жизненной энергии» (Гейро 2013, 10).

 Именно эта перспектива станет одной из отправных точек в исследованиях Агамбена о природе власти на Западе, осуществленных в рамках серии «Homo sacer». По всей видимости, и Фуко в своих рассуждениях об истоках и сущности биополитики отталкивался от сходных представлений: биополитика как совокупность процедур опеки жизни и болезни на Западе, рассматривающая человека в его чисто биологическом измерении, будто бы и есть высшая степень того расширения домохозяйственной сферы до публичного, которая, согласно Аренд, несет в себе тотальную приватизацию — т. е. экономизацию — человеческого.

Предвестником этого процесса — речь идет о закреплении экономической модели в структурировании общества — выступает, по мысли Фуко, идея и организация власти пастырского типа. Именно она, в отличие от других форм власти, направлена на движущееся множество, именно она имеет индивидуализирующую направленность, именно в ней центральными становятся техники «ведения», или «поводырства», заботы обо всех и о каждом — omnes et singulatim, что станет одной из определяющих особенностей технологий власти в Новое время. Знаменательно, что столь характерная для Запада и уникальная в своем роде форма власти, как управленчество, родилась «по образцу пастушества, политики, понимаемой как пастушеский долг»:

…пастырство начинается с абсолютно уникального в истории, не известного ни в одной другой цивилизации процесса, в котором религия, религиозная община приняла форму Церкви, то есть института, стремящегося управлять людьми во всем вплоть до их каждодневного существования под предлогом того, что он ведет их к вечной жизни в мире ином, причем управлять ими не внутри определенной группы, не в городе и даже не в государстве, а во всем человечестве[21] (Фуко 2011, 208).

Одной из сущностных черт, типичной для христианского пастырства организации власти, является «инстанция чистого послушания», которая становится самоцелью. На примере различия значений слова апатейа в двух различных традициях — греческой и христианской — можно проследить кардинальное расхождение в подходе к практикам, ориентированным на самотрансформацию, — или «практикам себя», которые в контексте христианства нацелены на совершенно особое конституирование субъекта: речь идет о субъекте, занимающем «подчиненное положение в непрерывных цепях послушания», и субъективирующемся «путем извлечения истины, каковое ему предписывается» (ibid., 248). Если для грека апатейя — отсутствие страстей — обеспечивает господство над собой, то для христианина оно прежде всего означает отказ от индивидуальной воли, которая приравнивается некой порочной, греховной страсти[22].

«Я» парадоксальным образом утверждается через самоотречение, через исключение эго и через служение другим. Таким образом, развивает свою мысль Фуко, создается единое поле управления, непрерывная сеть служений: в ней всякий служит всем остальным и через эту практику служения обретает идентификацию. Поэтому в истории пастырства Фуко видит «подоплеку всей истории процедур индивидуализации человека (и субъекта как такового. — Д. Ф.) на Западе» (Фуко 2011, 248). В языке эта неразрывная связь служения и управления отражена в фигуре министра: этот «смешанный» персонаж воплощает собой момент встречи религии и политики, пастушеского долга и управления. Действительно, само латинское слово minister вошло в христианский лексикон именно в значении «служитель, слуга Господа», а затем в Новое время за ним закрепилось современное политическое значение, которое, однако же, подспудно продолжает отсылать к своему религиозному истоку.

Именно выявление и изучение такого скрытого влияния истока, ориентирующего восприятие концепта в определенном направлении, становится одним из опорных методологических моментов генеалогии Агамбена. Здесь имеет смысл говорить о воздействии секуляризации как о «сигнатуре» в том смысле, в котором использовали этот термин Фуко и Меландри, и который становится решающим для самого Агамбена: археологию он определяет как науку о сигнатурах (Agamben 2008b, 66). «Сигнатуры смещают и переносят понятия и знаки из одной сферы в другую (в данном случае — из сакральной сферы в светскую), не ведя при этом к их семантическому переосмыслению» (Агамбен 2018, 18)[23]. Слово «министр» принадлежит к числу понятий, которые, если можно так выразиться, подверглись процессу «видимой» секуляризации. Истоки же его, как и истоки самого понятия ойкономии в теологии, связаны с идеей божественного управления миром. Министр — фигура управления по преимуществу: Бог осуществляет свое правление посредством ангелов, «министров Божьих», которые исполняют свое служение («ministerium»), отождествляемое с тайной, таинством («mysterium»). Созвучие в знаковом выражении этих двух категорий — ministerium и mysterium, — стало быть, отнюдь не случайно; более того, как показывает Канторович, у истоков христианства эти понятия были практически взаимозаменяемы (Kantorowicz 1984). Власть, отправляемая в режиме управления, всегда овеяна тайной[24].

Комплекс процедур, связанных с подчинением через субъективацию и аналитическую идентификацию, и составляет, по Фуко, то самое «искусство управлять людьми», которое обнаруживает в себе исток и точку кристаллизации управленчества: в тот момент, когда оно становится рассчитанной политической практикой, возникает государство в его современном виде. К вышеозначенным процедурам относятся и «практики и техники себя» (крещение, покаяние, исповедь), становление которых в раннем христианстве Фуко прослеживает в рамках курса «Управление живущими», выявляя таким образом фундаментальную потребность власти в том, что он называет алетургией. Речь идет о так называемых «актах истины», в которых верующий обязан манифестировать правду о самом себе как о существе изначально и неизбывно грешном. Алетургия как совокупность возможных процедур (как вербальных, так и невербальных), посредством которых вскрывается все то, что выступает как истинное в противоположность ложному, тайному, неизреченному, — образует собой одну из важнейших техник, конститутивных для самой власти в ее «управленческом» аспекте:

…вербальная манифестация истины, обычно скрываемой в глубине сознания, выступает в качестве элемента, без которого немыслимо управление людьми со стороны других людей: именно эту практику вводят монашеские институции начиная с IV века. Однако следует подчеркнуть, что эта манифестация не имеет целью установление господства над самими собой; ожидаемым результатом этой практики, напротив, является смирение и угнетение, самоотчуждение и установление с самим собой таких отношений, которые стремятся к полному уничтожению формы себя (Foucault 2014, 324–325).

Все эти техники и процедуры составляют основу «душеводительства», или «экономики душ», главной целью которой является направление их к спасению. Аналогия с управлением в его современном значении «распоряжения вещами и людьми в целях их направления к желаемой цели» в данном смысле не представляется неожиданной.

4. Теологические истоки управленчества

Григорий Назианзин присвоил управлению людьми в режиме пастырства статус «искусства из искусств» и «науки из наук»: «…задолго до XVII — XVIII вв. место высшего из искусств, ранее принадлежавшее философии, заняла на христианском Западе не другая философия и даже не теология, а пастырство — искусство обучать одних людей управлению другими, а этих других — обучать управляемости»[25] (Фуко 2011, 211). Таким образом, тип деятельности, относящийся, согласно Аристотелю, исключительно к сфере домашнего хозяйства — администрирование, руководство людьми, словом, «менеджмент», — начинает распространяться за пределами этой сферы, определяя собой (или, согласно радикальному определению Агамбена — подменяя собой) политическое измерение. То обстоятельство, что мессианское сообщество с самого начала описывается в терминах ойкономии, а не политики, по мысли Агамбена, играет вовсе не второстепенную роль в становлении политики на Западе, и подлинный масштаб ее еще предстоит уяснить (Агамбен 2018, 52); сам Агамбен делает в этом направлении важнейшие шаги, закладывая основы теологической генеалогии экономики.

Политика на Западе, по сути, конфигурируется как экономика, а язык отражает этот переход, который закрепляется в нем в виде понятий — точнее, некоторых их неочевидных, но определяющих «свойств», «помет», скрыто, но непрерывно отсылающих к своему подлинному истоку (сигнатур). Vita activa (деятельная жизнь), латинский аналог греческого bios politikos в средневековых переводах Аристотеля, как показывает Арендт, в античности мыслилась как осуществление высших способностей человека посредством его деятельного участия в политической жизни сообщества; со временем же это понятие получает иное семантическое наполнение, связанное с участием — более или менее успешным — в экономической организации бытия, которая соответствует процессу приватизации «человечнейшего»[26]. Агабен же выясняет, что само это «изменение значения» — частный случай семантической трансформации, охватившей весь политический лексикон на заре христианства и связанной с утверждением экономики как области божественного праксиса, единственно в поле которого, как это подспудно проистекает из богословских трактатов, возможно развертывание человеческого. Vita activa, таким образом, обретает значение, противоположное исходному, окрашенное принадлежностью к экономическому порядку существования; экономика же, прочно связываемая в богословских текстах с тайной божественного промысла, на самом деле не меняет своего исходного значения, связанного с организацией, «устроением», упорядочиванием жизни: происходит лишь его сдвиг в область теологии, в результате которого создается иллюзия нового, «теологического» значения.

Итак, экономика — в значении, которое от нас ускользает, но которое, по Агамбену, продолжает скрыто ориентировать наше представление об истории и о политике, — состоит в божественном действии в мире, в вовлеченности Бога в творение. Это действие не может сводиться к сугубо внешней власти: напротив, оно состоит в заботе о мире, в направляющем участии в творении, благодаря чему божественная трансцендентность может преобразовываться в имманентное руководство живыми существами. Таковы истоки сочлененности суверенитета и управления в современной биполярной управленческой машине, где каждый из двух полюсов состоит в функциональной связи со своим антиподом, где царство и управление без конца отсылают друг к другу и обретают свой смысл именно в этой разделяюще-сочленяющей двойственности. При этом «машина» явно накренена в сторону одного из двух полюсов — управленчества, которое обладает неким первенством, определяя собой функционирование всей машины. Поэтому «все, что мы произвольно относим к порядку политическому (суверенная власть, Государство, публичное право, Конституция и т. д.), представляет собой ряд производных, или вторичных, эффектов, которые проявляются всегда в непосредственной связи с управленческим полюсом» (Karsenti 2019, 307).

Модель «душеводительства», архетип управленческой формы власти, подразумевает строгую иерархизацию существ как пронизывающий существование принцип. Уже для Августина основой и движущей силой vita activa является любовь к ближнему: суть ее состоит в том, чтобы направлять к спасению «тех, кто стоит ниже нас». Вместе с Арендт можно заметить, что дело здесь идет скорее о типе ответственности, которую несет глава семьи, pater familias, перед своими домочадцами, чем о политической ответственности; проявление любви к ближнему, забота, опека подразумевают иерархическую структуризацию человеческих отношений, изначально соотносящую их со сферой приватного. «Христианская заповедь заботиться о своих собственных делах, опирающаяся большей частью на I Фес. 4, 11: “чтобы жить тихо, делать свое делo”, замыслена как противоположность политической задействованности…» (Арендт 2000, 78). Впрочем, уже в период Римской империи государство начинает обретать черты масштабного хозяйства, огромной семьи, отец и глава которой — император. В этом Агамбен усматривает «экономические» истоки римской теории суверенитета[27]: с приходом христианства этот процесс подчинения жизни экономической парадигме лишь получил дополнительное ускорение.

В том же идеологическом поле, которое предопределило выход частного измерения из «мрака домашнего очага» в публичную сферу, деятельность становится синонимом продуктивности и эффективности, нивелируя ценность любого рода безвозмездного, свободного действия, не направленного в той или иной мере на поддержание жизни, — действия, которое единственно может составить основу политического. Таким образом становится возможным проследить истоки современной биополитики, объектом и целью которой является голая жизнь — т. е. жизнь, лишенная всякой политической ценности.

На не столь различных предпосылках Агамбен основывает и развивает одну из центральных категорий своей генеалогии власти в качестве некоего полюса, который мог бы составить альтернативу или противовес власти в ее «экономической» ипостаси, т. е. управленчеству. Речь идет о бездеятельности как подлинном измерении человека: при текущей диспозиции властных отношений оно непрерывно оказывается захвачено механизмами власти, в коей связи само мышление смещается в поле воздействия соответствующего диспозитива, и не представляется возможным помыслить бездеятельность как-то иначе, кроме как в качестве отрицания деятельности. Слава, своим сиянием призванная скрыть пустующий центр власти, становится областью холостого вращения этой бездеятельности, захваченной властью. Бездеятельность, слава и управленчество оказываются связаны теснейшим взаимодействием, в котором они взаимно определяет друг друга: «Человеческое существо как бы отделяется от своей свободы, освобождается от нее для непрерывной автоматической деятельности — и параллельно становится потребителем знаков этой (всегда уже былой или еще только будущей) свободы, циркулирующих в рамках чисто зрелищной формы прославления» (Погребняк 2018, 521–522).

Возводя истоки современного управленчества к христианской теологической экономике[28], Агамбен отталкивается от рассуждений Фуко, одновременно полемизируя с ним. Он показывает — и в этом новизна его открытия, как и применяемого им метода — каким образом экономическая парадигма, благодаря которой христология получила свою первую формулировку[29], обнаруживает себя в непрерывной связи с теологией во всем ее последующим развитии. Но главное его открытие состоит в выявлении и подробнейшем анализе скрытого функционирования управленческой машины, биполярность которой (как и изначальная пустота в ее центре) от Фуко, занятого исследованием власти в форме политических рациональностей, некоторым образом ускользнула.

В лоне теологии «…экономическая рациональность со своей прагматико-управленческой, а не научно-онтологической парадигмой будет продолжать скрыто действовать в качестве силы, стремящейся подорвать и разрушить единство онтологии и праксиса, божественности и человечности» (Агамбен 2018, 111). Именно разрыв между прагмой и онтосом, между действием и бытием, избавляет праксис от необходимости какого-либо основания в бытии, в то же время делая необходимым управление этим праксисом. Благодаря этому разлому, заключает Агамбен, и артикулируется управленческая машина на Западе.

Анализируя содержание понятия «диспозитив» у Фуко, Агамбен также рассматривает его в свете теологической генеалогии, возводя его происхождение к слову «диспозиция» (dispositio), при помощи которого Святые Отцы в первые века христианства переводили греческий термин oikonomia. Этим словом они обозначали спасительное правление миром и историей людей — способ, которым «располагались» существа и вещи в виду конечной цели мироздания, спасения сотворенного. При этом тайной овеивалось само действие божественного управления миром: именно здесь Агамбен усматривает истоки сакрализации власти в ее экономической ипостаси, событие, имеющее конкретные исторические координаты. Речь идет о перевертывании Павлова выражения «экономика тайны» в «тайну экономики» в трудах Ипполита и Тертуллиана, которое обрело стратегическое значение в последующем развитии христианского богословия. «Если у Павла экономика означала деятельность, призванную раскрыть или исполнить тайну воли или слова Божьего, то теперь сама эта деятельность, воплощенная в фигуре Сына-Слова, становится тайной» (ibid., 72). Это вынужденное «смещение» в сторону mysterion придает термину ойкономия новую, стратегическую глубину: «Здесь больше нет экономики тайны, нет деятельности, направленной на исполнение и откровение божественной тайны; но таинственна сама “pragmateia”, божественный праксис сам по себе» (ibid., 72–73). Иными словами, экономика, которая в греческой, римской, а изначально и в христианской традициях мысли выполняла функцию посредничества между тем или иным трансцендентным идеалом и областью конкретного, имманентного бытия, сама из средства превращается в цель, вместо вспомогательного характера обретая ведущую роль.

5. Экономика диспозитивов и тайна власти

Вследствие описанной инверсии термин ойкономия стал в какой-то момент означать божественное провидение, т. е. «божественный план спасения». Агамбен подробно показывает, каким образом это понятие начинает вбирать в себя всю богатую семантическую сферу богословской экономики. Так, по его мысли, «диспозитивы» Фуко соотносятся с тем первоначальным разломом, обоснованным в тринитарном догмате, который разделяет и одновременно сочленяет в Боге бытие и праксис, сущность и действие, посредством которого осуществляется управление миром творения. Не укорененный в бытии праксис становится безначальным, как бы исконно заданным, и таким образом он захватывает собой «человечнейшее», сводя его высшую суть к эффективности действия.

Ойкономия и христология — не только исторически, но и генетически — взаимосвязаны и неразделимы: как праксис в экономике, так и Логос — слово Божье — в христологии изымается из бытия и делается анархичным… Без учета этого исконного «анархического» призвания христологии невозможно понять ни последующее историческое развитие христианской теологии с ее скрытой атеологической тенденцией, ни историю западной философии с ее этической цезурой между онтологией и праксисом. Тот факт, что Христос «анархичен», по сути означает, что язык и праксис не имеют основания в бытии (ibid., 103–104).

Переводя суть этого разлома в область истории, можно говорить о том, что онтологии творений противопоставлена экономика диспозитивов, нацеленных на управление ими и направление их к благу. Стало быть, происхождение диспозитивов тесно связано с процессом «гуманизации», «очеловечивания» людей — отделения их от животных, которое, по мысли Агамбена, стало возможным вследствие воспроизведения разрыва, который экономика осуществила между бытием и действием в Боге. Доводя эту мысль до логического предела, можно заключить, что процессу «гуманизации» бытия неизбежно соответствует процесс его «экономизации».

«Термин “диспозитив” обозначает то, в чем и посредством чего реализуется чистая деятельность управления без какого бы то ни было основания в бытии» (Агамбен 2012, 23–24). Это определение наводит мосты к современному управленчеству как совокупности практик, техник, мер, целью которых является управление, контроль, ориентация в «полезном» направлении жестов людей, их мыслей и действий. Действительно, нынешнюю фазу капитализма Агамбен определяет как «гигантскую пролиферацию диспозитивов», оговаривая, что диспозитивы как сеть техник, регулирующих существование людей, издревле были присущи человеческому бытию: «…диспозитивы имели место с самого момента появления человека разумного (homo sapiens). Но в наши дни в жизни индивидуумов не осталось ни одного момента, который не был бы моделирован, заражен, контаминирован или контролируем каким-либо диспозитивом» (Агамбен 2012, 27). Думается, что и развертывание управленческой парадигмы, структурно связанной с диспозитивами, хронологически не ограничивается последними двумя веками нашей истории, и лишь самая проявленная ее форма восходит в своих истоках к становлению либеральной экономической доктрины и рождению современной экономики как знания и как практики. Не случайно, комментируя определение Фуко, согласно которому власть являет собой «не свойство, а стратегию», Делез говорит о сущностном функционализме власти, которой не обладают, но которую осуществляют (Deleuze 2018, 42). Так или иначе, именно в последние два века, утверждает Фуко — а вслед за ним и Агамбен, — эта парадигма обретает всепоглощающие формы, сводящие полноту и многомерность человеческого бытия к чистому праксису.

В своем анализе управленчества Фуко действует на уровне выявления форм политической рациональности, присущих той или иной эпохе: в различных, гетерогенных средах он стремился определить некую общую, «глобальную» рациональность, определяющую присущие им отношения власти. Агамбен исследует устройство современной управленческой машины, обнаруживая ее истоки в локусе теологии и показывая, каким образом это теологическое наследие подспудно, но неуклонно продолжает предопределять формирование и восприятие основополагающих политических понятий — таких, как народ, демократия, суверенитет, воля, свобода. В отличие от шмиттовской политической теологии, его проект состоит не в том, чтобы отстоять парадигму суверенитета в противовес биополитической парадигме, но в том, чтобы показать, что эти две структуры сущностно связаны между собой и даже тождественны; иначе говоря, верховная власть есть не что иное, как производная управленческого поля. Именно из него все перечисленные политические понятия черпают свой смысл, именно с ним прочно соотносятся даже тогда, когда, казалось бы, от него отрываются и даже ему противопоставляются.

И здесь принципиальную новизну представляет собой выявление роли славы, точнее — прославления, которое не составляет лишь внешнюю оболочку власти, ее украшение и атрибут: оно являет собой некое означающее, соотносящееся с самой управленческой структурой власти. «Слава есть нечто такое, что обеспечивает функционирование управленческой машины, что позволяет биполярности постоянно увязываться в единое целое, благодаря чему суверенитет и управление постоянно перетекают друг в друга, при этом не смешиваясь, и могут различаться, не переставая со-принадлежать друг другу» (Karsenti 2019, 316). Иначе говоря, слава — покров бездеятельности власти, ее исходной пустоты, символом которой становится пустующий трон на сводах византийских базилик. «Пустота — высшая форма славы» (Агамбен 2018, 402).

В «Таинстве языка» Агамбен описывает современность как эпоху, «в которую все европейские языки, по видимости, обречены на то, чтобы клясться впустую, и в которую политика может принять лишь форму экономики, иными словами — форму управления пустого слова над голой жизнью» (Agamben 2008a, 98). В нынешнем господстве общественного мнения и согласия «пустота слова» совпадает со славословием и становится неотличимой от самой ойкономии, что определяет сущность современных демократий. В условиях неолиберализма экономическая деятельность в самом деле обретает черты литургии:

Экономическое производство связано не с производством как таковым, а с непрерывным прославлением самой экономики — включая наше само-прославление, или selfbranding. Несмотря на многочисленные резкие выпады со стороны марксистов в отношении «Царства и славы»[30], центральный тезис Агамбена глубоко марксистский, и в нем слышен отзвук не только марксистского описания метафизических и теологических тонкостей, определяющих природу товара, но и использования — типичного для Альтюссера (а затем и для Жижека) — христианской литургии в качестве оптики, через которую постигается конкретное функционирование идеологии (Kotsko 2019, 348).

Здесь, в выявлении и изучении связи славы и управления, исследование власти достигает своего предела: в точке, где царство и управление, теология и экономика, государственное право и диспозитивы безопасности обнаруживают свое скрытое родство, сливаясь до неразличимости — и в итоге представая как «разные лики одной и той же машины власти».

Генеалогическое исследование Агамбена не могло бы состояться без разработок Фуко, ориентированных на демистификацию власти через изучение форм рациональности. Вместе с тем Агамбен совершает противоположное движение, ступая на до сих пор остававшуюся «слепой» территорию экономико-теологической обусловленности, в поле которой, как показывает его анализ, сформированы основные политические понятия. В отличие от Фуко, он признает за властью некое таинственное ядро, связанное с самой ее безосновной природой и по сути являющее собой пустоту. Сердце этой пустоты — бездеятельность Бога и человека, которая постоянно от нас отчуждается — благодаря действию биполярной машины, как раз нацеленной на захват «человечнейшего». Управленчество и есть оператор этого захвата. Перенос экономической парадигмы на все сферы жизни, детально изученный Арендт как процесс, напрямую связанный с «рождением социума», и выявленный в его теологических истоках благодаря изысканиям Агамбена, — есть не что иное, как исторически воплощенная форма этого захвата.

Созерцание и бездеятельность, …освобождая живущего человека от его биологической и социальной судьбы, наделяют его тем измерением, которое мы привыкли определять как политику. Противопоставляя созерцательную и политическую жизнь как «два bioi» (Pol. 1324a), Аристотель надолго сориентировал в ложном направлении и политику, и философию и вместе с тем очертил парадигму, на основе которой суждено было сформироваться диспозитиву экономики-славы. Политическое не является ни bios, ни zōē, но тем измерением, которое бездеятельность созерцания, приостанавливая лингвистические и телесные, материальные и нематериальные практики, без конца открывает живущему и которым непрестанно наделяет его. Поэтому с точки зрения теологической ойкономии… нет ничего более неотложного, чем включение бездеятельности в ее диспозитивы. Zōē aiōnios, вечная жизнь, есть имя этой бездеятельной сердцевины человеческого, этой политической «субстанции» Запада, которую машина экономики и славы непрерывно пытается захватить в собственное поле (Агамбен 2018, 412).

Список литературы

Agamben G. (1995) Homo sacer. Il potere sovrano e la nuda vita (Homo sacer. Vol. I). Torino: Giulio Einaudi.

Agamben G. (2003) Stato di eccezione (Homo sacer. Vol. II.1). Torino: Bollati Boringhieri (Temi).

Agamben G. (2008a) Il sacramento del linguaggio. Archeologia del giuramento (Homo sacer. Vol. II.3). Roma; Bari: Laterza (Sagittari Laterza. Vol. 164).

Agamben G. (2008b) Signatura rerum. Sul metodo. Torino: Bollati Boringhieri (Temi).

Cavalletti A. (2005) La città biopolitica. Mitologie della sicurezza. Milano: Bruno Mondadori (Testi e pretesti).

De La Perrière G. (1555) Le Miroir Politicque. Œuvre non moins utile que necessaire à tous Monarques, Roys, Princes, Seigneurs, Magistrats, & autres surintendans & gouverneurs de Republicques. Lyon: Macé Bonhomme.

Deleuze G. (2018) Il Potere. Corso su Michel Foucault (1985–1986)/2. Traduzione in italiano di M. Benenti e M. Caravà. Verona: Ombre corte.

Dickinson C., Kotsko A. (2015) Agamben’s Coming Philosophy: Finding a New Use for Theology. London, New York: Rowman & Littlefield International.

Foucault M. (2004) Sécurité, Territoire, Population. Cours au Collège de France 1977–1978. Édition établie sous la direction de F. Ewald et A. Fontana, par M. Senellart. Paris: EHESS; Gallimard; Seuil (Hautes études).

Foucault M. (2014) Del governo dei viventi. Corso al Collège de France (1979–1980). Traduzione in italiano di D. Borca e P. A. Rovatti. Milano: Feltrinelli.

Kantorowicz E. N. (1984) «Les Mystères de l’État, un concept absolutiste (bas Moyen Âge)». Kantorowicz E. N. Mourir pour la patrie. Paris: PUF. P. 75–103.

Karsenti B. (2019) «Agamben e il mistero del Governo». Giorgio Agamben. Ontologia e politica. A cura di V. Bonacci. Macerata: Quodlibet. P. 301–320.

Kotsko A. (2019) «La teologia del neoliberalismo». Giorgio Agamben. Ontologia e politica. A cura di V. Bonacci. Macerata: Quodlibet. P. 337–359.

Toscano A. (2011) «Divine Management: Critical Remarks on Giorgio Agamben’s The Kingdom and the Glory». Angelaki: Journal of the theoretical humanities. Vol. 16. № 3. P. 125–136.

Агамбен Дж. (2011) Чрезвычайное положение (Homo sacer. Т. II.1). Пер. с итал. M. Велижева, О. Дубицкой, И. Левиной, П. Соколова. М.: Европа.

Агамбен Дж. (2012) «Что такое диспозитив?» Агамбен Дж. Что современно? Пер. с итал. диакона А. Соколовски. Київ: Дух і літера. С. 13–44.

Агамбен Дж. (2013) «Государственная безопасность и демократия. К теории раз-учреждающей власти». Стенограмма лекции Джорджо Агамбена в Афинах, 16 ноября 2013 г. (Опубликовано: 14 февраля 2014 г.) s357a.blogspot.com Режим доступа: http://s357a.blogspot.com/2014/02/blog-post_14.html

Агамбен Дж. (2018) Царство и слава. К теологической генеалогии экономики и управления (Homo sacer. Т. II.4). Пер. с итал. Д. С. Фарафоновой и Е. В. Смагиной. М.: Изд-во института Гайдара; СПб.: Факультет свободных искусств и наук СПбГУ.

Адо П. (2005) Духовные упражнения и античная философия. Пер. с франц. В. А. Воробьева. М.; СПб.: Степной ветер; Изд. дом «Коло» (Катарсис).

Арендт Х. (2000) Vita Activa, или о деятельной жизни. Пер. с нем. и с англ. В. В. Бибихина. СПб.: Алетейя.

Гейро Ж. (2013) «Предисловие к русскому изданию». Агамбен Дж. Что такое повелевать? Пер. предисл. с франц. М. Лепиловой. Пер. с итал. и прим. Б. Скуратова. М.: Grundrisse (Varia, 2). C. 7–16.

Погребняк А. (2018) «Джорджо Агамбен о тайне экономики (Послесловие к русскому переводу “Царства и Славы”)». Агамбен Дж. Царство и слава. К теологической генеалогии экономики и управления (Homo sacer. Т. II.4). Пер. с итал. Д. С. Фарафоновой и Е. В. Смагиной. М.: Изд-во института Гайдара; Факультет свободных искусств и наук СПбГУ. С. 512–542.

Сенеляр М. (2011) «Контекст курса». Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. Пер. с франц. Н. В. Суслова, А. В. Шестакова, В. Ю. Быстрова. СПб.: Наука. C. 475–511.

Фуко М. (2010) Рождение биополитики. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1978–1979 учебном году. Пер. с франц. А. В. Дьякова. СПб.: Наука.

Фуко М. (2011) Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. Пер. с франц. Н. В. Суслова, А. В. Шестакова, В. Ю. Быстрова. СПб.: Наука.


[1] Слово «pouvoir», использованное в оригинале, одновременно означает способность, могущество и власть. Делез сознательно использует эту полисемию, раскрывающую потенциальную природу власти как способности влиять на нечто, трансформировать нечто, т. е. власти над чем-либо, которая может осуществиться тем или иным образом. В русском языке это сущностное свойство власти отражено в выражении «быть властным/вольным над чем-либо». Таким образом, современное понятие власти — как и связанное с ним понятие воли — обнаруживает свои истоки в греческом понятии потенции, мощи (власти), dynamis.

[2] Сама эта омонимия свидетельствует об изначально «экономической» природе как управления, так и отправляющей его «суверенной власти», парадокс, убедительно раскрытый и изученный Агамбеном: об этом речь пойдет ниже.

[3] Генеалогию понятия «безопасность», а также непосредственную связь между технологиями безопасности и неолиберальным правлением Агамбен рассматривает в книге «Чрезвычайное положение» (Агамбен 2011), а также в лекции «Государственная безопасность и демократия. К теории раз-учреждающей власти», прочитанной 16 ноября 2013 года в Афинах (Агамбен 2013).

[4] Здесь и далее, если ссылка на русский перевод отсутствует, перевод автора.

[5] Фигурой этого всевозрастающего господства становится «биополитический город», плод новоевропейской урбанизации — пространственный диспозитив, захватывающий множество и исключающий любое пространство ускользания. Генеалогию биополитического города как мифологического аппарата прослеживает Андреа Каваллетти в книге «Биополитический город. Мифологии безопасности» (Cavalletti 2005).

[6] Курсив добавлен мною. — Д. Ф.

[7] См. лекцию от 18 января 1978 г., а также упомянутую выше лекцию Агамбена «Государственная безопасность и демократия» (Агамбен 2013).

[8] Курсив добавлен мною. — Д. Ф.

[9] Агамбен рассматривает этот переход как свидетельство всевозрастающей экономизации бытия, истоки которой он обнаруживает в трудах Святых Отцов, разрабатывавших доктрину триединства божественных ипостасей и христологическую доктрину божественного «домостроительства» (oikonomia) в первые века христианства.

[10] Пустующий центр власти — как и ее безосновную, безначальную суть — Агамбен исследует в своей работе «Царство и слава», отталкиваясь в своих рассуждениях от величественного образа пустого трона, часто появляющегося на мозаиках в палеохристианских и византийских базиликах (см.: Агамбен 2018).

[11] Фрагмент рукописи, не вошедший в текст лекции, приведен в примечаниях к лекции от 1 марта 1978 г. (Фуко 2011, 285).

[12] Подробный анализ эволюции этого понятия в мыслительной стратегии Фуко произвел Мишель Сенеляр в своем послесловии к изданию (см.: Сенеляр 2011, 505–511).

[13] См.: Лекция от 25 января 1978 г.: Фуко 2011, 86–119, в особенности 104–118.

[14] Перевод изменен (оригинальный текст: Foucault 2004, 111–112). — Д. Ф.

[15] Фуко проводит свой анализ на материале французского языка; но и в других языках романской и англосаксонской групп наблюдается схожая тенденция: во всех этих языках слово «управление» (и все однокоренные слова) восходит к латинскому gubernatio, и значение их свидетельствует об аналогичной семантической трансформации.

[16] Выражения «управлять государством, городом, домом», по мысли Фуко, должны быть истолкованы не буквально, а в качестве синекдохи: имеется в виду не город как политическая структура, а город как общность индивидов, которые подлежат управлению.

[17] Выделения курсивом добавлены мною. — Д. Ф.

[18] «Простое различение между приватным и публичным соответствует сфере домохозяйства с одной стороны, пространству политического с другой, а эти области существовали как различные, строго отделяемые друг от друга единицы по меньшей мере с начала античного города-государства. Ново, наоборот, возникновение некоего в собственном смысле социального пространства, совпавшего по своему появлению с зарождением Нового времени и нашедшего свою политическую форму в национальном государстве» (Арендт 2000, 39).

[19] «…с возникновением общества в Новое время, т. е. с выходом “домохозяйства” и “экономических” видов деятельности в пространство общественного, само ведение хозяйства и все занятия, прежде принадлежавшие к частной сфере семьи, теперь касаются всех, т. е. стали “коллективными” заботами. Так что в современном мире эти две области постоянно переходят одна в другую, словно они лишь волны в вечнотекущем потоке жизненного процесса» (Арендт 2000, 45).

[20] Выделения курсивом добавлены мною. — Д. Ф.

[21] Курсив добавлен мною. — Д. Ф.

[22] Здесь высвечен один из ключевых моментов скрытой полемики Фуко с Пьером Адо, автором работы «Духовные упражнения и античная философия», который, напротив, проводил линию преемственности между стоическим аскетизмом и христианскими практиками послушания (см.: Адо 2009).

[23] См. также главу «Teoria delle segnature» («Теория сигнатур») в книге «Signatura rerum. О методе» (Agamben 2008b, 35–81), где Агамбен подробно анализирует историю и содержание понятия сигнатуры как элемента, «ключевого для всякого познания, благодаря которому мир становится доступным пониманию» (ibid., 43), а также и формы, которые идея «помет, выявляющих скрытые качества вещей», принимала в разные эпохи, от «segnatura rerum» ренессансных и барочных трактатов до «формул пафоса» Варбурга и «исторических примет» Вальтера Беньямина.

[24] Яркое свидетельство родства между mysterium и ministerium содержится в ангелологии, которая уже у Тертуллиана привлекается в качестве управленческой парадигмы. Ангел, как и его земной аналог — «министр», — является фигурой управления по преимуществу, притом его божественный исток до неразличимости сливается с функциональностью его природы. Семантическая двойственность, характеризующая идею служения посредством управления (ministrare), явлена во многих ключевых понятиях, описывающих небесную иерархию. Ангел — это посланник; в то же время латинский глагол «mandare» — посылать — означает также и давать приказ, поручение. Подобная двойственность характеризует и понятие «minister»: оно включает в себя одновременно функцию служения и функцию управления. Так, служение, исполнение некоего поручения, и управление оказываются неразрывно связанными между собой и взаимно друг друга определяют. Гениальная интуиция Кафки, указавшего на сущностное родство между ангелами и бюрократами, получает в рассуждениях Агамбена свое философское обоснование.

[25] Курсив добавлен мною. — Д. Ф.

[26] «Новое время [не только задело] примат созерцания над действием, но и через прославление труда как “источника” всех ценностей [переставило] порядок внутри самой vita activa c ног на голову и впервые [поставило] трудовое животное, animal laborans, на место разумного животного, animal rationale» (Арендт 2000, 110).

[27] См.: Agamben 1995; см. также: Агамбен 2011.

[28] Опубликовано несколько исследований, посвященных анализу и критике агамбеновского генеалогического метода, среди которых особо стоит отметить работу Колби Дикинсона и Адама Котско: в новом подходе к теологии, предложенном Агамбеном, они усматривают «мощный эмансипационный потенциал», позволяющий помыслить новое возможное применение философии и теологии (см.: Dickinson, Kotsko 2015).

[29] Речь идет об обосновании единства Бога в том, что касается его бытия, и «троичности» Бога в том, что касается его действия: Сын являет собой фигуру спасительного божественного действия, Ему Отец вверил ойкономию полноты времен; именно поэтому гностики, вероятно опираясь на соответствующий отрывок из Послания к Ефесянам (1:9–10), как отмечает Агамбен, определяли Христа как homo oeconomicus (Агамбен 2018, 49) (Агамбен 2018, 49).

[30] Здесь прежде всего имеется в виду статья Альберто Тоскано «Divine Management: Critical Remarks on Giorgio Agamben’s The Kingdom and the Glory» (Toscano 2011), автор которой отказывает концепции Агамбена в методологической состоятельности: полемический ответ Котско на эту статью содержится в главе «Genealogy and Political Theology» уже упомянутой книги, написанной в соавторстве с Дикинсоном (Dickinson, Kotsko 2015, 157–166).

Клаус Фивег. Приключения Гегеля в стране чудес — начало философии. Том 5. № 1-2. 2020

Continue reading